А как обстоит дело с рациональностью тех страстей, которые обусловлены характером? С точки зрения нашего критерия рациональности, мы должны уметь их разграничить. Страсти, поддерживающие жизнедеятельность организма, следует считать рациональными, ибо они способствуют росту и благополучию живой системы. А те страсти, которые «душат» все живое, следует считать иррациональными, ибо они мешают росту и здоровому функционированию организма. Здесь, однако, требуется еще одно уточнение. Человек становится деструктивным и жестоким оттого, что у него сложились неблагоприятные условия, недостаточные для дальнейшего роста. И при данных обстоятельствах ему, как говорится, иного не дано. Его страсти иррациональны в сравнении с нормальными возможностями человека, и в то же время с точки зрения особых обстоятельств жизни данного конкретного индивида в них есть какая‑то своя рациональность. То же самое относится и к историческому процессу. «Мегамашины» (1967) античности были в этом смысле рациональными; даже фашизм и сталинизм не были лишены своей рациональности, если рассматривать их с точки зрения единственно возможного пути развития в конкретных исторических условиях. Этот аргумент как раз и приводят их апологеты; однако еще нужно доказать, что там действительно не было альтернативных исторических возможностей[123].
Однако я хотел бы еще раз повторить, что разрушительные для жизни страсти — это тоже своеобразный ответ на экзистенциональные потребности человека, как и другие страсти, способствующие жизни, созидательные. И те и другие неразрывно связаны с человеком. И первые страсти развиваются неизбежно, если отсутствуют реальные предпосылки для реализации вторых. Человека деструктивного можно назвать грешником, ибо разрушительность — это грех, но ведь он все равно человек. Он ведь не деградировал до стадии животного существования и не руководствуется животными инстинктами. Он не может изменить устройство своего мозга… Его можно рассматривать как экзистенциального отступника, как человека, которому не удалось стать тем, кем он мог бы стать соответственно своим экзистенциальным способностям. Во всяком случае у человека всегда есть две реальные возможности: либо остановиться в своем развитии и превратиться в порочное существо, либо полностью развернуть свои способности и превратиться в творца. А какая из этих возможностей станет действительностью — это во многом зависит от того, есть ли в обществе условия для роста и развития индивида или нет.
К этому следует прибавить следующее: когда я говорю, что формирование личности зависит от социальных условий и что общество несет за нее ответственность, я этим вовсе не хочу сказать, что человек является только объектом, беспомощным продуктом внешних обстоятельств. Нет, внешние факторы только способствуют или препятствуют развитию определенных черт характера и определенных границ, в рамках которых он действует. Тем не менее каждый человек сохраняет свой собственный разум, свою волю, а также неповторимые особенности своего индивидуального развития. Не история делает человека, а человек творит исторический процесс. И только догматическое мышление — результат лености духа — пытается конструировать упрощенные схемы бытия по принципу «или — или»; такие схемы только препятствуют истинному проникновению в суть дела[124].
Психологическая функция страстей
Чтобы выжить, человек должен получить удовлетворение своих физических потребностей, а его инстинкты заставляют его действовать в том направлении, которое требуется для выживания. Если бы его поведение определялось преимущественно инстинктами, то у него бы не было особых жизненных проблем и, при условии достаточного количества пищи, он превращался бы просто в «довольную корову»[125].
Однако удовлетворение одних лишь физиологических потребностей не делает человека счастливым и не гарантирует ему благополучное состояние. Его проблема не решается таким образом, что он может сперва удовлетворить свои физические (телесные) нужды, а затем (как некую роскошь) может допустить развитие страстей, свойственных его характеру; ведь эти страсти с самого его рождения присутствуют в его личности и часто властвуют над ним не меньше, чем его биологические инстинкты.
Если мы внимательнее рассмотрим индивидуальное и массовое поведение, то мы обнаружим, что сексуальные потребности и голод составляют сравнительно малую долю среди всех прочих мотивов поведения. Стержнем мотивационной сферы человека являются страсти — на рациональном и иррациональном уровне: потребность в любви[126], нежности и солидарности, в свободе и правде, в сохранении чести и совести. Человеком владеют такие страсти, как жажда власти, подчинения и разрушения; такие слабости, как нарциссизм, жадность, зависть и тщеславие. Эти страсти влекут его по жизни, становятся причиной волнений и тревог; они дают пищу не только для сновидений, но и являются источником, который питает все религии мира, все мифы и легенды, искусство и литературу — короче, все, что придает жизни вкус и цвет, что делает ее интересной и значимой, ради чего стоит жить. Под давлением страстей одни люди рискуют жизнью, другие способны наложить на себя руки, если не могут достигнуть предмета своей страсти. (При этом уместно напомнить, что никто не совершает самоубийства из‑за сексуального голода или по причине нехватки продуктов питания.) Характерно, что интенсивность страстей не зависит от характера мотива: и любовь и ненависть могут быть источником одинаково сильных страданий.
В том, что это так, вряд ли можно усомниться. Гораздо труднее ответить на вопрос: почему это так? И все же напрашиваются кое — какие гипотезы.
Истинность моей первой гипотезы можно проверить только с помощью нейрофизиологии. Поскольку мозг постоянно нуждается в возбуждении (мы об этом уже говорили), не исключено, что эта потребность прямо обусловливает необходимость такого раздражения, которое вызывается страстями; ведь именно страсти обеспечивают наиболее продолжительное возбуждение.
Вторая гипотеза вторгается в область, которую мы в этой книге достаточно подробно обсудили, — я имею в виду уникальность человеческого опыта. Как уже говорилось, у человека есть самосознание; он сознает себя как личность, понимает беспомощность изолированного индивида, и этот факт, по всей видимости, заставляет его страдать, делает невозможным довольствоваться растительным образом жизни.
Это прекрасно понимали и использовали в своем творчестве представители самых разных культурных эпох: философы и драматурги, поэты и романисты. В самом деле, можно ли всерьез поверить в то, что стержнем Эдиповой трагедии является фрустрация, связанная с сексуальными желаниями Эдипа по отношению к своей матери? Можно ли вообразить, что Шекспир написал своего «Гамлета» ради того, чтобы показать, как вокруг главного героя развивается сексуально — фрустрационная коллизия? Но ведь именно эти идеи отстаивают классики психоанализа, а вместе с ними и другие современные редукционисты.
Инстинкты человеку необходимы, но это тривиальность; зато страсти, которые концентрируют его энергию на достижении желанной цели, можно отнести к сфере возвышенного «духовного», «святого». В систему тривиального входит «добыча продовольствия»; в сферу «духовного» входит то, что возвышает человека над чисто телесным существованием, — это сфера, в которую человек включен всей своей судьбой, когда жизнь его поставлена на карту; это сфера глубинных жизненных смыслов, потаенных стимулов, определяющих образ жизни и стиль поведения каждого человека[127].
Пытаясь вырваться из оков тривиальности, человек ищет приключений, которые позволят ему перешагнуть границы простого бытия. И потому так манят и волнуют перспективы самовыражения в любой форме: будь то благодеяние, страшный грех, творческое созидание или разрушительный вандализм. Героем становится тот, у кого хватило мужества преступить грань «без страха и сомнения». Обывателя уже за то можно считать героем, что он пытается хоть как‑то проявить себя и заслужить поощрение. Его толкает вперед потребность придать смысл собственной жизни и в меру своего понимания дать волю своим страстям (хоть и не выходя за рамки дозволенного).