Мануэль встает и прижимается бровью к наблюдательному глазку. Ночь своей сероватой чернотой, усеянной мелкими светлыми пятнышками, походит на старую копировальную бумагу. Сверкают лишь самые крупные звезды, на юге огнем полыхает Канопус. Под ним — едва заметная красноватая точка, у которой наверняка нет названия на карте неба и которую Мария нарекла в честь своей покойной матери — Эннис.

«Она глядит на вас!» — сказала Мария как-то вечером.

Сюсюканье? На первый взгляд, да. Поначалу это его раздражало. Потом он изменил свое мнение. Теперь ему даже необходимо слышать от нее подобные вещи. Теперь он мог бы ответить «да» на вопрос, который задала ему Мария при выходе из больницы:

«Вы способны забыть о сенаторе? Для меня это важно».

В тот день на ней было серое платье с темно-красным поясом, воротником и манжетами. Опираясь на две палки, она толчками двигала перед собой толстую, закованную в гипс ногу, испещренную синими, черными, зелеными или красными надписями, — это ее друзья поставили на гипсе свои имена.

«Да, я рыжая, — объявила она, заметив, что Мануэль смотрит на ее волосы, — потому что мама у меня была ирландка! Этим объясняется и все остальное…»

Ни отец, ни мачеха не приехали взять ее из больницы, и этим тоже кое-что объяснялось. Зато Мануэль был рядом, сознательно пропуская ради нее заседания сената и уже понимая, что на сей раз речь идет не о легкой интрижке; да и Мария тоже прекрасно это понимала — недаром пятью минутами позже, сидя в той самой машине, колесо которой проехало по ее ноге и которая сейчас везла ее домой, она звонким голосом, появляющимся у нее всегда в минуты волнения, признается:

«Вы должны отдавать себе отчет в том, что с нами происходит, Мануэль: ведь у нас нет ничего общего, кроме желания быть вместе».

Ничего общего? Это еще неизвестно. Обездоленная юность, жажда реванша, тяга к партнеру, уважение к его способностям в сочетании с некоторым презрением к его интересам — такое сродство не сбросишь со счетов. Схожесть характера, схожесть устройства — так стыкуются и люди, и вагоны, независимо от того, что они в себе содержат; важно лишь, каким силам подчиняется их страсть, их движение.

Да, движение — именно ему они оба пытались поначалу сопротивляться. Прямота Марии почти граничила с дерзостью. Имея возможность более свободно распоряжаться своим временем, она не баловала Мануэля частыми свиданиями. Но и не отталкивала его совсем. Когда же они встречались, неизменно была с ним весела, улыбчива, но безжалостна.

«Послушайте, Мануэль, вы же социалист и атеист. А я верю в бога, и, имейте в виду, не просто для приличия: без святой воды я как рыба, выброшенная на сушу».

* * *

Мануэль снова вытягивается на матрасе. Полюбить женщину, чьи взгляды ему так чужды, — вот уж никогда бы не поверил, что способен на это. Тем более сейчас! Когда сподвижники Мануэля впервые, еще в рамках законности, подверглись нападению, церковь, церковь Марии, хранившая до той поры молчание, тут же вполне определенно высказалась против них. Временами ему казалось, что он — перебежчик, переметнувшийся в лагерь Марии; потом он начинал уверять себя, что перебежчиком станет когда-нибудь она — сбросит это свое серое платье, а вместе с ним и свои убеждения. «Кто меня любит, пусть следует за мной!» Это провозглашает всякая истина, и та, что будет высказана позже других, возьмет над девушкой верх.

Мануэль поворачивается на левый бок, потому что стоит ему полежать несколько минут на правом, как дает о себе знать болевая точка — видимо, разыгрался колит, — на что он вот уже которую неделю не обращает внимания. Почему он не порвал с Марией? На этот вопрос трудно ответить, но самое поразительное, конечно, то, что как раз в бидонвилле Сан-Хуана, где Мария, так сказать, на его территории нанесла ему удар, она победила. В тот день на ней было это же серое платье с темно-красной отделкой. Мануэль шел с митинга, который он проводил под открытым небом, шел в окружении одетых в отрепья детишек; они с трудом пробирались по усеянной отбросами, грязной дороге, и вдруг на пороге одной из хибар, собранных из латаного-перелатаного толя, фанеры и картона, с куском прозрачного пластика вместо окна и дверью, сооруженной из рекламного плаката, прославляющего вверх ногами достоинства «Мацусита электрик индастриал», появилась она.

— Мария! — завопили дети, тут же окружив ее двойным кольцом лохмотьев и улыбок.

— Мария! Что вы здесь делаете? — глухо произнес Мануэль не без чувства уважения и одновременно злости.

Нетрудно было догадаться, что делала Мария в той хибаре, откуда она вышла, перекинув через руку сложенный передник, со значком «Марта», приколотым к груди, и что вообще она делала тут, в бидонвилле, где, казалось, все детишки знали ее; это сразу же объясняло, почему без всяких причин, даже не ссылаясь на семейные обстоятельства, она вот уже два месяца отказывалась проводить с ним вечера и в будни и в воскресенья, которые он, несмотря ни на что, умудрялся высвобождать для нее. На ее лице промелькнула досада, но это все равно ничего не меняло. Втайне от всех она оказывала помощь ближнему под флагом благотворительного общества, которое — увы! — вовсе не стремилось способствовать осознанию этим ближним своих прав. Но Мария была не из тех, кто стоит и молчит.

— Простите, что я не пошла вас послушать, — сказала она. — Мы с вами работаем с одним контингентом, разница лишь в том, что мне приходится ходить из дома в дом. У меня тут шестеро детишек, и мать ждет седьмого… Вы, наверное, едете в город?

Она взяла Мануэля под руку, и, только когда они отошли подальше и остались одни, он осмелился на ответное нападение:

— Насколько я понимаю, здесь вы добровольно занимаетесь тем, что отказались делать в семье ваших родителей.

— Добровольно — это значит без принуждения, — уточнила Мария.

И, чуть сильнее опираясь на его руку, чтобы заставить Мануэля идти помедленнее, она проговорила, быть может излишне чеканя слова:

— И прошу вас, не произносите по этому поводу речей. Вы сейчас скажете, что, проявляя от случая к случаю благотворительность, справедливости не добьешься. Да, я оказываю помощь людям. Ну и что? Что в этом предосудительного?

— Ничего, — ответил Мануэль, — однако нашлись верующие, которые поняли, что трудиться во имя жизни небесной немного эгоистично и что на этой земле надо, пожалуй, не только помогать ближнему, но и вытаскивать людей из ада. К сожалению, вы не отдаете себе отчета в том, что демоны — это те же люди, только определенной породы…

— Короче говоря, — прервала его Мария, — вы отметаете мои доводы лишь потому, что они не совпадают с вашими… Вы чувствуете сейчас, что я очень далека от вас, и это вам не нравится.

— Верно, — признался Мануэль. — Если бы вы были моей женой, мне было бы легче.

* * *

Ему показалось, будто он снова лег, на самом же деле он все стоит возле лестницы, не решаясь нажать на кнопку. Мотор работает почти бесшумно, совсем как у холодильника, но не хочется раньше времени будить Марию. Тюрьма, ссылка, неизвестность, подстерегающая его опасность, которая может ныне разделить их стеной куда более неодолимой, чем разное мировоззрение, — все это он перенес бы легче, если бы…

Разве она уже не дала согласия? «Мы последуем их примеру, когда вы захотите, Мануэль…» Была же написана эта фраза поперек карточки с приглашением на свадьбу ее сестры. Правда, если необходим священник, лучше уж сразу пригласить на свадьбу хунту! Да разве может любовь ждать, когда за дверью бродит смерть? Пусть Мария наконец решает! Нужно только нажать на эту кнопку. У лестницы всего двенадцать ступеней, потом налево по коридору, и там еще восемь шагов. Потом он толкнет дверь. И скажет…

Щелчок. Раздается жужжание мотора. Но Мануэль может поклясться: он не дотрагивался до кнопки. Рука его по-прежнему лежит в кармане пижамы — пижамы Оливье, слишком большой для него, с подвернутыми штанинами и рукавами.