— Пошел прочь, зараза, — сказал малютка басом. — Я стерегу место для первосвятителя Кораблей.

Дым гордо выставил перед собой руку на перевязи.

— А для кого второе?

— Для королевы!

— Для королевы турнира, конечно, — улыбнулся Галь. — Той, которую изберет сегодняшний победитель. И завтра она будет судить славных бойцов на ристалище и даровать им награды из собственных рук. А это шут, Зимка. Домес Лель так славно веселит своих подданных, что у него почти нет работы. Вот и бесится.

— Тебя утопят в бочке с ресканским, — мрачно ответил шут.

— Зато смерть будет сладкая.

Зимка потянулся кверху, точно высматривая кого-то, потом нырнул под кресло и исчез.

— Змея подколодная.

— Он?

Галь едва заметно кивнул через плечо.

Вдоль ограждения так чинно, точно боялся себя расплескать, двигался корпулентный священник в парадном облачении из тяжелой белой и голубой парчи, неся перед собою посох с изогнутым стеклянным навершием, гордо уставив в зенит украшенную высокой шляпой голову. Ходящий под карабеллой был сед, краснолиц и благообразен. На мир взирал снизу вверх и нес на груди тяжелую цепь с серебряным кораблем; сопровождаемый легким звоном вделанных в каблуки колокольчиков. Сидящим приходилось отклоняться и подбирать ноги, задеваемые жестким одеянием.

За примасом Имельдским тащился служка с оттопыренными ушами и смазанными веснушками, и в его ритуальную чашку с водой сыпали мелочь. Подаяние было щедрым, и чаша оттягивала руки. Мальчишка морщился и сдувал волосенки с потного лба.

У Эрили потянуло запястья, когда примас прошел мимо. А он встал перед креслом и поднял руку. Тут же герольды по обе стороны помоста подули в рога. Древний, пробирающий до костей звук заставил зрителей вытянуться и прекратить болтовню.

— Дети Имельды, возлюбленные чада мои, живущие под дланью Корабельщика, — первосвятитель распростер над турнирным полем собственную длань, — а также гости нашего города…

Светлан дернул уголком рта и, склоняясь к Эрили, прошептал:

— В прошлый год он едва не уморил своими проповедями мессира Леля. С тех пор наш милостивый домес посещает Подгорную часовню и стороной обходит кафедральный собор.

Духами и вином от него пахнуло так резко, что у вуивр закружилась голова.

— Мона?

— Где Лель?

— Вон там, — таинник указал на купу пестрых шатров с зубчатыми фестонами вокруг крыш. — Мона его скоро увидит.

— Моне не худо бы подкрепиться, — прозорливо заметил Дым, разворачивая Эриль к себе здоровой рукой и пытливо вглядываясь в лицо. Галь подозвал пажа и отдал короткий приказ.

И когда примас закруглял очень уж длинную речь прочувствованным: «Да победит сильнейший!», — забралась на помост румяная дебелая баба в высокой намитке, прячущей волосы. Полосатое платье бабы прикрывал белейший передник. На широком ремне висела за спиной корзина с горшками и горшочками, обвязанными льном, а еще две корзины она волокла в руках. И пока проезжали по ристалищу сопровождаемые восторженным ревом тарвенские рыцари — что они, что кони были украшены гербовыми накидками, яркостью соперничающими с одеяниями зрителей… Пока раздавались то восхищенное аханье, то гогот — оценка вычурным шлемам, украшенным «крестами» в виде лебедя, головами волка или рыси; с наметами, словно посеченными мечами, что указывало на доблесть обладателей… Пока дамы — прекрасные и не слишком — в азарте бросали на поле платки и цветные ленты, чтобы воины повязали их на рукава и шлемы, прежде чем ринуться в бой (в конце турнира самые азартные прелестницы могли оказаться босыми и без рукавов)… Пока, дудя в рога, проходили в табардах герольды, поспешали пажи и оруженосцы со знаменами… Пока приплясывали вдоль рыцарского строя жонглеры, сопровождаемые гнусавыми тамбуринами и писком флейт… Пока распорядитель представлял четырех судей турнира — с белыми высокими посохами: не только знаком судейства, видным издалека, но и способом вложить толику повиновения в разгоряченные головы… И пятого, почетного, — с «чепцом милосердия» на копье, чьей обязанностью было спустить его на ослабевшего рыцаря — если за того попросят дамы: ударить осененного подобной милостью считалось бесчестным…

Итак, пока происходило все это на потеху зрителей, на помосте велся шепотом торг: такой жестокий, что предстоящие бои показались бы подле невинной детской забавой.

«Последний раз взываю я к вам, мужи доблести…» — звучно возглашал распорядитель, — «…ответить искренне и без утайки, не уличен ли кто из вас во лжи и клятвопреступлении…»

— Ты понимаешь в коровах? Я понимаю в коровах! Да у моей такие сливки — ложка стоит, как у бабника х…!

«Нет ли среди вас ростовщиков, что явно одалживают ради выгоды…»

— Горшок открыть? А ты потом платить откажешься?

«Женат ли кто из вас на женщине, что ниже по происхождению и неблагородна

— И что? Селестину-молочницу все знают! А ты тут кто?

«Сказал ли кто недостойное в адрес дам или девиц без всякой на то причины?»

— Бл…м ты королева!

«И если сыщутся таковые меж вами, то за первые две провинности мужи доблестныена турнире должны схватить и бить провинившегося, пока тот не согласится уступить своего коня. И когда он сдастся, слуги пешие и конные по приказу обрежут подпругу с его седла…»

Нашла коса на камень. Селестина с Батрисс бились за каждый медный ял, не стесняясь в выражениях. А Дым только крякал: то горестно, то восхищенно.

«…и пронести негодяя на седле к ограде ристалища и установить его там, как будто верхового, и держать его в таком положении, чтобы он не смог слезть или незаметно удрать…»

— У, ведьма! Режешь без ножа…

Не выдержав, поперхнулся стражник, доселе пытавшийся сохранять невозмутимость.

«…до самого конца турнира; а конь его дарится трубачам или менестрелям».

— И объясни-ка, милая, как к тебе попала клубника из оранжерей домеса, — прищурил Светлан ледяные глаза.

Крыть бабе было нечем. Красные пятна на льне, укрывавшем корзину, свидетельствовали супротив нее, как пятна крови на одежде убийцы. Щеки Селестины стали кирпичными, а сама она сбавила тон. И принялась втирать о брате-садовнике, пожалевшем сиротку и одарившем самой мелкой клубникой, которую милостивый домес все равно есть не станет.

Галь от причитаний отмахнулся, большой горшок со сливками и корзину клубники отобрал и велел Селестине явиться для разбирательства к себе вечером во дворец.

— Жадность дуру сгубила, — заметила Батрисс вполголоса.

Дым фыркнул: контрабандистка сама не чужда была этого порока.

И под зычное увещевание:

«…его садят на шею коня так, чтобы он держался руками за лошадиный зад, а его булава и меч бросаются на землю…»

«…он может быть бит снова, его подпруга срезается…»

«…до тех пор, пока он громким голосом не попросит у дам прощения, так, чтобы все могли слышать его, и не пообещает никогда больше не говорить плохого и мерзкого им…» — все четверо приступили к трапезе.

Глава 12

— Все говорят, говорят, а начнут когда? — Дым потянулся за скамью, чтобы погладить кошку, дрыхнущую на тощих пажьих коленях.

— Это не деревенская драка, господин маг. Это ритуал, таинство, если угодно. Чествование святой Тумаллан.

Светлан хмыкнул.

— Ну, и способ показать наимоднейшие туалеты, продемонстрировать свои богатство или доблесть. И как следует заработать.

— Или вытряхнуть из сундуков бабушкино старье, — Батрисс провела по рядам ревнивым взглядом. — Не скажу, что мне этот балаган не нравится. Нравится, и даже очень. Но неужто эти глупые курицы на что-то надеются?

Галь приложился к баклажке с вином, сделал основательный глоток. Воткнул на место пробку, вытер губы. И, лишь изрядно всех истомив, ответил:

— В общем, ясно, кому король отдал свое сердце. Но какая интрига!

— Этой, что ли? — Батрисс кинула презрительный взгляд через примаса на продолжение парадной скамьи, где, подпираемый сверху и снизу богачами и щеголями в мехах, с фестонами и колокольцами, устроился галдящий и пестрый птичник матрон и благородных девиц. В рогатых чепцах, лентах, венчиках и диадемах. Шелках, атласах, парче, рытом бархате. В яхонтах, бирюзе, жемчугах. В сурьме, румянах, белилах; терпких ароматах духов и мыла, которые даже свежий ветер не мог разогнать. — Которая самая визгливая?