Масахико сидел с закрытыми глазами и время от времени чуть кивал головой, а может, это просто поезд покачивало.

– И вот оказалось, что некоторым людям нравится и это, очень нравится. Он начал получать заказы на изготовление таких штук. Среди самых первых была клавиатура, где все клавиши были вырезаны из пластинок слоновой кости от старого рояля, а цифры на них и буквы инкрустированы серебром. Но потом он заболел…

Масахико открыл глаза, и Кья увидела, что он не просто слушает, а слушает с напряженным вниманием.

– И вот, когда он умер, жена его, софтверный конструктор, стала обо всем этом думать, и ей захотелось продолжить то, что он делал, только в большем масштабе. Она продала акции всех компаний, на которые прежде работала, купила участок земли в Орегоне, на побережье, и…

Поезд остановился у платформы Синдзюку, все встали и направились к дверям; бизнесмен захлопнул свой комикс с перевязанными сиськами, сунул его подмышку и тоже встал.

Кья стояла закинув голову и таращилась на самое странное здание, какое вообще может быть. Оно имело форму, как когда-то рисовали роботов, схематическое подобие человека с туловищем из цветного, красного, желтого и синего, кирпича. Ноги и вознесенные кверху руки были сделаны из прозрачного пластика на стальном каркасе, по ним проходили лестницы, эскалаторы и плавно изгибающиеся пандусы, из прямоугольного рта вылетали время от времени клубы белого дыма. И все это – на фоне серого, гнетущего неба.

– «Тецудзин-билдинг», – сказал Масахико, не поднимая глаз от рябящего цветными закорючками дисплея. – Нам не туда.

– А что это такое?

– Осакский институт механических игрушек. А этот твой клуб там.

Он указал налево, мимо фаст-фудового заведения со странноватым названием «Калифорнийский райх» и еще более странной вывеской: стальная, сильно стилизованная пальма на фоне перекореженного креста. Как-то раз на уроке европейской истории трое придурков разрисовали себе такими крестами руки, так историчка тогда вообще в осадок выпала, но вот пальм они никаких не рисовали, эта Кья помнила точно. А потом двое из них сцепились насчет того, куда нужно загибать концы этих крестов, когда рисуешь, направо или налево, и один шарахнул другого электрошоком. Эти гопники всю дорогу с такими ходят, делают их себе из одноразовых фотоаппаратов со вспышкой, и историчке пришлось вызывать полицию.

– Дом Миллиона Мокрых Листьев, девятый этаж, – сказал Масахико, пробираясь сквозь запрудившую тротуар толпу. Кья следовала за ним, размышляя, сколько надо времени, чтобы прошел джет-лаг, и как вообще отличить его от самой обычной усталости.

Но сильнее усталости, сильнее последствий джет-лага было то, что проходило в школьном курсе основ гражданственности под названием «культурный шок». Куда ни посмотришь, все в этом городе было не так, до того не так, что не столько уже вызывало интерес, сколько угнетало. Кья ощущала, что ее глаза словно устали подмечать все бесчисленные отклонения от привычного порядка вещей: деревце на тротуаре, заключенное в нечто вроде плетеного чехла, пронзительно-зеленый цвет таксофона, серьезного вида девушка в круглых очках и сером хлопчатобумажном свитере с надписью «Free Vagina».[23]

Первое время она старалась вникать, запоминать все эти вещи в бессознательной надежде, что со временем они как-нибудь там переварятся и подвергнутся осмыслению, но несообразности шли таким сплошным, нескончаемым потоком, что вскоре большая их часть стала проскакивать мимо перегруженного сознания – примерно так же, как льется мимо узкого бутылочного горлышка вода, если пустить слишком сильную струю. В то же самое время у нее было такое чувство, что если вот сейчас взять и прищуриться – ну, не просто прищуриться, а неким специальным, правильным образом, – то все это, что вокруг, превратится в Сиэтл, в какую-нибудь из центральных улиц. А рядом будет мама. Ностальгия, так это называется. И каждый раз, когда она шагала левой ногой, ремень сумки болезненно врезался в плечо.

Масахико свернул за угол.

В Токио, похоже, не было проулков – проулков в привычном смысле, узких боковых улочек, где стоят мусорные баки и нет никаких магазинов. Здесь были маленькие улицы на задах больших и совсем уже крошечные на задах маленьких, но там, на этих улочках, могло быть абсолютно все что угодно: будка сапожника, дорогущая с виду парикмахерская, кондитерский магазин, газетный киоск, где Кья заметила знакомую обложку с замотанными сиськами.

Еще один поворот, и они снова вышли на какую-то улицу, которая уж точно не была проулком, во всяком случае, машины по ней ездили. Одна из этих машин свернула в узкий просвет между зданиями и исчезла. Кья ощутила неприятный холодок. А что, если это как раз и есть клуб этого Эдди, «Виски Клон»? Он же где-то здесь, в этих местах, в Синдзюку. И что такое Синдзюку – квартал или целый городской район? Что, если Эдди и Мэриэлис ее разыскивают?

Они миновали просвет, куда въехала машина. Там было нечто вроде заправочной станции.

– Так куда мы идем? – спросила Кья.

– Миллион Мокрых Листьев, – сказал Масахико, указывая вверх.

Высокое узкое здание, по всей его высоте из углов торчат квадратные щиты с какими-то надписями и логотипами. Примерно такие же, как и все остальные. То, в котором Эдди, было, пожалуй, побольше.

– А как туда попасть?

Они вошли в нечто вроде вестибюля, большое помещение с уймой крошечных магазинчиков по стенам. Слишком много света, зеркал, товаров, в глазах – сплошная рябь. В тесную кабинку лифта, где пахло застоявшимся дымом. Масахико сказал что-то по-японски, и двери закрылись. Коротенькая песня лифта под аккомпанемент нежной, позвякивающей музыки. Лицо Масахико раздраженно нахмурилось.

На девятом этаже лифт остановился и распахнул двери. Кья оказалась носом к носу с плотным, густо припорошенным пылью мужиком.

– Если ты из журнала, – сказал мужик, вытирая лицо стянутым с головы хайратником, – то зря торопилась. Зайди денька через три.

Кья не могла разобрать, японец он или нет, среднего возраста или старше. Его карие, кошмарно воспаленные глаза прятались под тяжелыми дугами надбровий, в черных, гладко зачесанных назад волосах проглядывала седина.

За спиной мужика что-то грохало и скрежетало, время от времени слышались суматошные крики. Еще один, такой же пыльный мужик толкал оранжевую пластиковую тележку, плотно забитую грязными, кое-как свернутыми проводами и красными с золотом обломками пластика. Заскрипела и рухнула на пол секция подвесного потолка. Новый всплеск криков.

– Я ищу «Обезьяний бой», – сказала Кья.

– А вот тут наоборот, опоздала ты малость. – На мужике был черный бумажный комбинезон, сквозь дырки на локтях проглядывали голубоватые кружки и стрелы какой-то татуировки под примитив. Он протер тыльной стороной ладони глаза и прищурился. – Так ты что, от этого лондонского журнала?

– Нет, – ответила Кья.

– Нет, – согласился мужик. – Они бы прислали кого постарше. Так откуда ж… – Треск, грохот, крики. На этот раз секция потолка упала чуть поближе. – Так откуда ж ты тогда?

– Сиэтл.

– И вы что, слышали про «Обезьяний бой» в этом своем Сиэтле?

– Да…

– Это надо ж такое – в Сиэтле… – Пыльный мужик улыбнулся, но не слишком весело. – А ты что, милочка, и сама как-нибудь с клубами связана?

– Меня зовут Кья Маккензи.

– А меня Дзюн. Хозяин, дизайнер, ди-джей, все сразу. Но ты, милочка, малость опоздала. Прости уж, пожалуйста. Мой «Обезьяний бой» – вернее, то, что от него осталось, – вывозят сейчас на этих вот телегах. Прямиком на свалку. Разбитая мечта – такой же мусор, как и все прочие битые, ломаные вещи. А ведь как тут было здорово все эти три месяца. Ты слышала про нашу шаолинскую тематику – всю эту штуку с монахами-воинами? – Он горько вздохнул. – Это было божественно. От начала до конца. Уже после трех первых ночей окинавские бартендеры выбрили себе головы и нарядились в шафранные балахоны. Я, в ди-джейской кабине, превзошел самого себя. В этом было некое прозрение, ты понимаешь? И это вполне нормально, такова уж природа текучего мира.[24] Торгуя водой (а чем мы еще занимаемся?), поневоле становишься философом. А как зовут твоего друга? Мне нравятся его волосы.

вернуться

23

«Свободное влагалище», или «Бесплатное влагалище», или даже – «Свободу влагалищу» (англ.).

вернуться

24

Очевидным образом Дзюн употребляет термин японского буддизма «укиё», переводимый на английский язык как «floating world», а на русский – как «текучий мир», «бренный мир» или, что чаще, оставляемый вообще без перевода.