Раз в месяц или даже чаще мужчины Готланда отправлялись в набег на богатое ганзейское побережье, а их жены и дети запирались в церквушке, моля Бога о том, чтобы их добытчики и кормильцы вернулись домой живыми.

Господь был милостив не ко всем. Иным по возвращении кораблей вручали хладное тело, другим не доставалось даже останков мужа или отца.

Посему Олаф ждал возвращения Харальда из набега с тем трепетом сердца, от которого не спасают ни вера в удачу, ни привычка.

И каждый раз, когда отец спрыгивал с корабля на песок невредимый, мальчик чувствовал, как волна неизъяснимого счастья уносит его душу в райские дали.

В такие моменты Харальд с какой-то особой торжественностью обнимал жену и детей, и они всей семьей шли праздновать счастливое возвращение главы семейства.

Дома Харальда ждали крепкая брага, уха и хрустящий пирог с рыбой, казавшийся Олафу вкуснейшим яством на свете.

Жизнь на Готланде была сурова, но люди, населяющие остров, сами ее выбрали и не желали иной. Не желал ее и Олаф. Вольный остров он мнил лучшим местом на земле, а будущность пирата — делом, достойным настоящего мужчины.

Мир, привычный Олафу, рухнул в тот день, когда объединенные силы Ганзы и Ливонского Ордена высадились на Готланде, чтобы превратить его в пепелище.

Вторгнувшиеся на остров ливонские и ганзейские солдаты не жалели ни женщин, ни детей. Олаф потерял дар речи в тот миг, когда рослый ливонец на глазах у него убил мать.

Если бы не вмешательство отца, пришедшего на помощь детям, та же участь постигла бы Олафа и малыша Строри.

Олаф на всю жизнь запомнил дорогу к берегу, которую отец прорубал мечом. Звон и скрежет клинков, перекошенные злобой и смертной судорогой лица, вопли, летящие со всех сторон брызги крови — все это не раз возвращалось к нему в снах, заставляя Олафа просыпаться в холодном поту.

Еще ему снились страшный человек в белом тевтонском плаще, взявший их тогда в плен, чтобы сделать из Харальда убийцу по приказу, побег из Ливонии, стокгольмский пожар, во время коего погиб Строри.

Видения эти были настолько болезненны для Олафа, что он не раз молил Господа избавить его от них. И со временем они отступили от юноши, лишь изредка напоминая о себе.

Но на их место пришли другие сны. Они тоже терзали душу Олафа, но иной, сладкой болью.

В этих снах он видел песчаные берега Готланда, волны, лениво накатывающиеся на берег, малыша Строри, протягивающего ему диковинную раковину, матушку, ласково улыбающуюся своему сыну.

В лучах заходящего солнца он мог различить каждую черточку ее лица, каждую прядку волос, выбившуюся из-под покрывала и трепещущую на ветру. Глаза ее искрились любовью, руки тянулись навстречу Олафу, чтобы обнять его и никогда больше не отпускать из той, прежней жизни, где он был счастлив…

…Затем наступало утро, и Олаф просыпался в мире, где не было ни матушки, ни Строри. Прекрасное видение исчезало, как утренний туман, и на место радости в душу приходили тоска и боль.

Все, что осталось у Олафа от былых времен, — это кожаная ладанка с землей, подаренная ему Хельгой незадолго до готландского побоища. Земля, зашитая в ладанке, не была готландской. Дед Олафа по матери привез ее на остров из Пруссии, откуда бежал, преследуемый Тевтонским Братством, вместе с другими поморскими славянами.

Землю эту он передал по наследству дочери, она же разделила ее на три ладанки — для себя и для сыновей. Из трех владельцев оберегов судьба оказалась милостива лишь к одному. И хотя семейный талисман не мог избавить Олафа от боли утрат, он берег материн подарок, словно щепоть земли в кожаном мешочке хранила частицу ее души.

В эту ночь матушка вновь приснилась Олафу, только на сей раз она была грустна и смотрела на него с укором. Он хотел спросить, в чем причина ее печали, но вдруг понял это сам.

На нем больше не было ладанки, оберега, возвращавшего его в снах в мир былого счастья. Теперь, с её потерей, путеводная нить в прошлое обрывалась, и Олаф с ужасом осознал, что никогда больше не увидит ни матушки, ни Строри.

Он проснулся, задыхаясь от липкого ледяного страха, охватившего все его существо. Сердце в груди билось так, словно хотело вырваться наружу, зубы стучали, как в горячечном ознобе.

Юноша сунул руку за пазуху, пытаясь найти свой оберег, и обмер: ладанки на нем, и впрямь, не было. Мысль лихорадочно заметалась в поисках места, где он мог ее обронить.

Еще вечером, когда Олаф прислуживал Воеводе, ладанка была при нем — это он хорошо помнил. Не мог он ее потерять и в винном погребе, там ей просто не за что было зацепиться…

…Неожиданно Олаф вспомнил, как помогал тевтонскому Командору относить к месту ночлега его пожитки. Среди прочих вещей там был увесистый тюк с рыцарскими доспехами, который фон Велль по каким-то причинам не пожелал оставить в конюшне.

Для большего удобства Олаф не стал нести тюк за ремни, коими он был увязан, а просто взвалил на плечо. Тогда, похоже, он и порвал шнурок, на котором висела ладанка. Единственным местом, где она могла потеряться, была конюшня.

Олафу захотелось броситься туда и отыскать утерянную реликвию, но он тут же вспомнил слова отца, запретившего ему до утра покидать свою горницу.

Поскольку этой ночью пленник Воеводы должен был обрести свободу, Харальд велел сыну сидеть всю ночь дома и не высовывать нос во двор. Он не хотел, чтобы пути его первенца пересеклись с тропой беглого татя, убивающего людей под настроение.

Кроме того, если кто-нибудь из постояльцев Харальда увидит Олафа ночью во дворе, то может заподозрить его в связи с беглецом. А это могло повредить не только юноше, но и его родителю. А в том, что Харальд всегда верно оценивал степень опасности, Олаф не сомневался.

Тогда, может, лучше дождаться утра? Нет! Олаф представил, какая кутерьма поднимется, когда Воевода обнаружит исчезновение Волкича. Собираясь в погоню, стражники бросятся к своим лошадям, и ладанку, скорее всего, растопчут конские копыта.

Этого Олаф не мог допустить. Но как вернуть святыню, не навредив отцу? Ночная вьюга стихла и снег перестал идти, а это значит, что следы, оставленные им по пути в конюшню, останутся не заметенными.

Что подумает Воевода, увидев эти следы? Скорее всего, он решит, что их оставил предатель, помогавший пленнику бежать с заставы. И, конечно же, первыми под подозрение попадут они с отцом.

Хуже и быть не могло. Но и мысль о том, что он навсегда потеряет талисман, связующий его с душой матери, для юноши была невыносима. Что делать — подвергнуть смертельному риску себя и единственного родного ему человека или навсегда утратить связь с матушкой? Олаф никак не мог разрешить внутренний спор.

«Господи, подскажи выход! — беззвучно шептал он, обращаясь к Вседержителю. — Научи, как вернуть матушкин оберег и не навлечь на нас беду!»

Ответ, прозвучавший в его мозгу, зрелому человеку мог показаться по-детски бесхитростным, но Олаф, ждавший подсказки свыше, поразился его мудрой простоте.

Нужно сделать так, чтобы никто не догадался, что следы на снегу принадлежат Олафу. А сделать это было нетрудно. Достаточно переменить обувь.

В большом сундуке, занимавшем угол его светлицы, среди прочих вещей хранилась пара желтых остроносых сапог, точь — в-точь таких, какие носили жолнежи Воеводы.

Ни Кшиштоф, ни его люди не знают, что у Олафа есть такие сапоги. Это значит, что они не заподозрят юношу в ночном посещении конюшни, а следы на снегу припишут одному из своих товарищей.

Это вполне устраивало Олафа. Пусть поляки ищут изменника среди стражей, тогда они меньше будут подозревать в пособничестве беглецу Харальда и его сына.

Нет, Олаф не причинит вреда родителю — напротив, своим ночным походом отвлечет от него внимание недоверчивого Самборского Владыки. Потом, найдя ладанку, он вернется домой и спрячет сапоги так, что их сам черт не отыщет. Эх, только бы никто не увидел его выходящим на двор!

Приняв решение, он облегченно вздохнул. В душе Олафа все встало на свои места, сомнения, терзавшие его, отступили прочь. Вынув из сундука желтые сапоги, он выскользнул из своей горницы на втором поверхе и тихо спустился вниз по крутой бревенчатой лестнице.