Энниок сел против него; держа стакан в левой руке, он правой распечатал колоду.
— Черная ответит за всё.
— Хорошо, — Гнор протянул руку. — Позвольте начать мне. А перед этим я выпью.
Взяв стакан и прихлебывая, он потянул карту. Энниок удержал его руку, сказав:
— Колода не тасована.
Он стал тасовать карты, долго мешал их, потом веером развернул на столе, крапом вверх.
— Если хотите, вы первый.
Гнор взял карту, не раздумывая, — первую попавшуюся под руку.
— Берите вы.
Энниок выбрал из середины, хотел взглянуть, но раздумал и посмотрел на партнера. Их глаза встретились. Рука каждого лежала на карте. Поднять ее было не так просто. Пальцы не повиновались Энниоку. Он сделал усилие, заставив их слушаться, и выбросил туза червей. Красное очко блеснуло, как молния, радостно — одному, мраком — другому.
— Шестерка бубей, — сказал Гнор, открывав свою. — Начнем снова.
— Это — как бы двойной выстрел, — Энниок взмахнул пальцами над колодой и, помедлив, взял крайнюю.
— Вот та лежала с ней рядом, — заметил Гнор, — та и будет моя.
— Черви и бубны светятся в ваших глазах, — сказал Энниок, — пики — в моих.
Он успокоился, первая карта была страшнее, но чувствовал где-то внутри, что кончится это для него плохо.
— Откройте сначала вы, мне хочется продлить удовольствие.
Гнор поднял руку, показал валета червей и бросил его на стол. Конвульсия сжала ему горло; но он сдержался, только глаза его блеснули странным и жутким весельем.
— Так и есть, сказал Энниок, — карта моя тяжела; предчувствие, кажется, не обманет. Двойка пик.
Он разорвал ее на множество клочков, подбросил вверх — и белые струйки, исчертив воздух, осели на стол белыми неровными пятнами.
— Смерть двойке, — проговорил Энниок, — смерть и мне.
Гнор пристально посмотрел на него, встал и надел шляпу. В душе его не было жалости, но ощущение близкой чужой смерти заставило его пережить скверную минуту. Он укрепил себя воспоминаниями; бледные дни отчаяния, поднявшись из могилы Аша, грозным хороводом окружали Гнора; прав он.
— Энниок, — осторожно сказал Гнор, — я выиграл и удаляюсь. Отдайте долг судьбе без меня. Но есть у меня просьба: скажите, почему проснулись мы трое в один день, когда вы, по-видимому, уже решили мою участь? Можете и не отвечать, я не настаиваю.
— Это цветок из Ванкувера, — не сразу ответил Энниок, беря третью сигару. — Я сделаю вам нечто вроде маленькой исповеди. Цветок был привезен мной; я не помню его названия; он невелик, зеленый, с коричневыми тычинками. Венчик распускается каждый день утром, свертываясь к одиннадцати. Накануне я сказал той, которую продолжаю любить: «Встаньте рано, я покажу вам каприз растительного мира». Вы знаете Кармен, Гнор; ей трудно отказать другому в маленьком удовольствии. Кроме того, это ведь действительно интересно. Утром она была сама как цветок; мы вышли на террасу; я нес в руках ящик с растением. Венчик, похожий на саранчу, медленно расправлял лепестки. Они выровнялись, напряглись — и цветок стал покачиваться от ветерка. Он был не совсем красив, но оригинален. Кармен смотрела и улыбалась. «Он дышит, — сказала она, — такой маленький». Тогда я взял ее за руку и сказал то, что долго меня терзало; сказал ей о своей любви. Она покраснела, смотря на меня в упор и отрицательно качая головой. Ее лицо сказало мне больше, чем старое слово «нет», к которому меня совсем не приучили женщины. «Нет, — холодно сказала она, — это невозможно. Прощайте». Она стояла некоторое время задумавшись, потом ушла в сад. Я догнал ее, больной от горя, и продолжал говорить — не знаю что. «Опомнитесь», — сказала она. Вне себя от страсти я обнял ее и поцеловал. Она замерла; я прижал ее к сердцу и поцеловал в губы, но силы к ней тотчас вернулись, она закричала и вырвалась. Так было. Я мог только мстить — вам; я мстил. Будьте уверены, что, если бы вы споткнулись о черную масть, я не остановил бы вас.
— Я знаю это, — спокойно возразил Гнор. — Вдвоем нам не жить на свете. Прощайте.
Детское живет в человеке до седых волос — Энниок удержал Гнора взглядом и загородил дверь.
— Вы, — самолюбиво сказал он, — вы, гибкая человеческая сталь, должны помнить, что у вас был достойный противник.
— Верно, — сухо ответил Гнор, — пощечина и пожатие руки — этим я выразил бы всего вас. В силу известной причины я не делаю первого. Возьмите второе.
Они протянули руки, стиснув друг другу пальцы; это было странное, злое и задумчивое пожатие сильных врагов.
Последний взгляд их оборвала закрытая Гнором дверь; Энниок опустил голову.
— Я остаюсь с таким чувством, — прошептал он, — как будто был шумный, головокружительный, грозной красоты бал; он длился долго, и все устали. Гости разъехались, хозяин остался один; одна за другой гаснут свечи, грядет мрак.
Он подошел к столу, отыскал, расшвыряв карты, револьвер и почесал дулом висок. Прикосновение холодной стали к пылающей коже было почти приятным. Потом стал припоминать жизнь и удивился: всё казалось в ней старообразным и глупым.
— Я мог бы обмануть его, — сказал Энниок, — но не привык бегать и прятаться. А это было бы неизбежно. К чему? Я взял от жизни всё, что хотел, кроме одного. И на этом «одном» сломал шею. Нет, всё вышло как-то совсем кстати и импозантно.
— Глупая смерть, — продолжал Энниок, вертя барабан револьвера. — Скучно умирать так, от выстрела. Я могу изобрести что-нибудь. Что не знаю; надо пройтись.
Он быстро оделся, вышел и стал бродить по улицам. В туземных кварталах горели масляные фонари из красной и голубой бумаги; воняло горелым маслом, отбросами, жирной пылью. Липкий мрак наполнял переулки; стучали одинокие ручные тележки; фантастические контуры храмов теплились редкими огоньками. Мостовая, усеянная шелухой фруктов, соломой и клочками газет, окружала подножья уличных фонарей светлыми дисками; сновали прохожие; высокие, закутанные до переносья женщины шли медленной поступью; черные глаза их, подернутые влажным блеском, звали к истасканным циновкам, куче голых ребят и грязному петуху семьи, поглаживающему бороду за стаканом апельсинной воды.
Энниок шел, привыкая к мысли о близкой смерти. За углом раздался меланхолический стон туземного барабана, пронзительный вой рожков: адская музыка сопровождала ночную религиозную процессию. Тотчас же из-за старого дома высыпала густая толпа; впереди, кривляясь и размахивая палками, сновали юродивые; туча мальчишек брела сбоку; на высоких резных палках качались маленькие фонари, изображения святых, скорченные темные идолы, напоминавшие свирепых младенцев в материнской утробе; полуосвещенное море голов теснилось вокруг них, вопя и рыдая; блестела тусклая позолота дерева; металлические хоругви, задевая друг друга, звенели и дребезжали.
Энниок остановился и усмехнулся: дерзкая мысль пришла ему в голову. Решив умереть шумно, он быстро отыскал глазами наиболее почтенного, увешанного погремушками старика. У старика было строгое, взволнованное и молитвенное лицо; Энниок рассмеялся; тяжкие перебои сердца на мгновение стеснили дыхание; затем, чувствуя, что рушится связь с жизнью и темная жуть кружит голову, он бросился в середину толпы.
Процессия остановилась; смуглые плечи толкали Энниока со всех сторон; смешанное горячее дыхание, запах пота и воска ошеломили его, он зашатался, но не упал, поднял руки и, потрясая вырванным у старика идолом, крикнул изо всей силы:
— Плясунчики, голые обезьяны! Плюньте на своих деревяшек! Вы очень забавны, но надоели!
Свирепый рев возбудил его; в исступлении, уже не сознавая, что делает, он швырнул идола в первое, искаженное злобой, коричневое лицо; глиняный бог, встретив мостовую, разлетелся кусками. В то же время режущий удар по лицу свалил Энниока; взрыв ярости пронесся над ним; тело затрепетало и вытянулось.
Принимая последние, добивающие удары фанатиков, Энниок, охватив руками голову, залитую кровью, услышал явственный, идущий как бы издалека голос; голос этот повторил его собственные недавние слова: