— Мои постоят! Циник — я раздену тебя!

— Сию минуту, — Чугунов плотно пощупал книжки. — По гривенничку принимаю, ежели ставишь.

— По гривенничку! Хорошо. Чугунов, мечтал ли ты… в детстве… быть великим героем? A?

— Пороли меня, — сказал, тасуя карты, Чугунов.

В натопленной комнате, медленно выступая по холщовой дорожке, появился котенок. Наивно прищурившись на игроков, сел он и стал умываться. За окном белели снежные кресты кладбища. Звонко бил в чугунную доску сторож.

— Лессинга! — говорил Фаворский. — Пять.

— Семь.

— Свифт и Мольер!

— Прикуп. Четыре!

— Очко. Жри.

— Кого еще?

— Байрон. Нет, стой: полтинник. Байрон, Наполеон, Тургенев, Достоевский и Рафаэль.

— Много! Сними!

— Снял… Рафаэля.

— Ну, ладно. Мои: девять.

— Моцарт!

— Шесть!

— Тэн!

— Семь!

— Стэнли и Спенсер!

— Должно, англичане. Пять!

— Два. Мещанин, ты дьявол!

— Нет-с, Чугунов. Мы по лесной части.

— Данте, Гейне, Шекспир!

— Тебе сдавать.

— А где, мещанин, водка?

III

У свежей, еще пустой могилы, вспухшей по краям от мерзлой земли, выброшенной наверх заступом, качался подвешенный к полке фонарь. Могильщик ушел в сторожку подкрепиться; сторож, в складчину с ним, купил рябиновой, а горячая уха кипела на огненном шестке паром и брызгами.

Глухо, тихо было вокруг свежей могилы, ожидающей неизвестного своего хозяина. Под снежными елями войском стояли бесчисленные кресты, напоминая беспомощно распростертые руки странных существ. Мерещились во тьме решетки, следы по снегу вокруг них, покорные следы живых, вздыхающих у могил. Свет фонаря падал на заступ, брошенные тут же рукавицы и мерзлую глину.

Фаворский провожал гостя. Он был почти в бессознательном состоянии; дик и яр был разошедшийся Чугунов. Под мышкой у него торчала пачка выигранных книжек. Деревянный помост шел мимо могилы. Поравнявшись с ней, Чугунов заглянул в дыру и сказал:

— Похоронить разве?

— Кого?

— Я денег не жалею, — сказал, подбоченясь, Чугунов. — Что я выиграл, то это есть удовольствие. А? Могу я распорядиться?

Фаворский, покачиваясь, молчал.

— В яму! — вскричал Чугунов и, взяв пачку, швырнул ее в пасть земли. — Вот как есть мое имущество. Как звали-то их?

— Г-гюго…

— Ну вот: в дыру. А еще?

— Гегель…

— В дыру!

— К-кант…

— В дыру! А хочешь, я тебе часы покажу? Вчера задешево купил. — Он наклонился над могилой и ухмыльнулся. — Не смущай!

— Х-хочу! — сказал, заливаясь слезами, Фаворский. — Всего хочу! Чаю, и жратвы, и пирожков! И водочки! И часов! И женщин! Голодный я! Милый! Поедем! А?

— Что ж! — весело сказал Чугунов. — Прогулять разве десятку еще? Позабавил ты меня, Валентин…

Чуть рассвело. Фаворский по розовой от зари снежной тропинке шел через пригородный лесок к кладбищу. В пушистом лесу было чисто и тихо, как в облаках, когда, застыв над полями, белеют они воздушно и стройно. Искристые хлопья снега висели кругом, и ели, ометанные розовыми сугробами, светились под зимним голубым небом.

Наступал праздник, но не для тех, кто рождается раз и умирает один только раз и боится этого. Да и родился ли Фаворский когда-нибудь? Не всегда ли он жил, питаясь великими мертвецами?

Евгений Замятин

Детская

У капитана Круга были брови. То есть брови, конечно, были и у всех тут в клубе: брови были у блестящих, белокипенных моряков-офицеров; брови были — очень искусные — у мадемуазель Жорж; очень тоненькие — у Павлы Петровны; замызганные — у Семена Семеныча; шерстяные — на заячьей мордочке китайца из буфета. Но никто не знал, что есть брови у офицеров, у мадемуазель Жорж, у Семена Семеныча, у китайца: знали только, что есть брови у капитана Круга.

Так он был бы, пожалуй, незаметен. Небольшого роста; бритое, медное от морского ветра, вечно запертое на замок лицо. И вдруг — брови: две резких, прямых, угольно-черных черты — и лицо запомнилось навеки, из всех.

В руке у капитана Круга — неизменная сигара. Перед ним — робкая заячья мордочка. Капитан Круг не отрывает глаз от пепла на кончике сигары.

— Я тебе сказал — три бутылки в «детскую» наверх. Готово?

Голос ровный, покрытый очень толстым слоем пепла, и только еле заметно надвинулись брови. Но у китайца моментально врастает голова в плечи, вздрагивает поднос в руках, бормочет: «Се-минут, се-минут», — и мчится в буфет, а из буфета по щербатой винтовой лестнице на антресоли: там — «детская».

Когда перебирались наверх в «детскую», все клубные уставы — и вообще все уставы — оставались внизу. Тут играли по рублю фишка; тут устраивали «чайный домик»; тут в белых японских с драконами обоях — видны черные дыры от револьверных пуль.

Торопливо, задыхаясь в дыму, горят свечи; тучи табачного дыма, и нет потолка, нет стен — просто пространство. Похоже на тихоокеанский туман, когда нет ничего — и всё есть, как во сне, и как во сне — всё нелепо и всё просто.

Давно выпиты три бутылки и еще три. Играть еще не начинали: надо подождать, пока не кончится внизу. Капитан Круг медленно переводит глаза с кончика сигары на кончик туфли мадемуазель Жорж, на тонкий с золотой стрелкой чулок. Эту золотую стрелку знали все, кто видел мадемуазель Жорж на эстраде.

— Ну что же, мадемуазель, будете сегодня отыгрываться? Не на что? Пустяки! Взаймы — хотите?

Левая бровь у капитана Круга взведена вверх как курок, — все ждут: ну, сейчас… Мадемуазель Жорж — на самом краешке стула, и глаза у ней быстрые, как у птицы: может быть, сейчас клюнет крошку из рук, может быть, встрепыхнется — и в окно.

— А хотите так, не взаймы?

Легкий птичий кивок.

— У-гум, прекрасно… (сигара сбросила пепел). Ну что же: четвертной за каждые два вершка до колен, сто — за каждые два вершка выше.

Щеки у мадемуазель Жорж белые от пудры, и ничего не заметно. Но уши загорелись, и красные пятна на плечах, на шее. Обводит глазами клетку из человечьих лиц — хватается глазами, но не за что ухватиться.

Мадемуазель Жорж встряхивает локонами, улыбается — очень весело — и начинает подымать платье.

Пышнощекий, с детскими ямочками мичман восторженно раскрыл рот и не спускает с Круга молитвенных глаз. Вдруг вытаскивает из кармана желтый складной аршинчик:

— Круг, вот у меня есть, — позвольте, я? Ей-Богу, а? Позвольте!

Круг молча кивнул. Мичман с аршинчиком опускается на колени перед мадемуазель Жорж.

— Четыре… Шесть… Пол-аршина…

Уже белое кружево, и между черным и белым — розовеет тело.

— Деньги… — голос у мадемуазель Жорж такой, что ясно: кто-то ее схватил, держит за горло.

Капитан Круг медленно перелистывает новенькие хрусткие бумажки и передает их мадемуазель Жорж. И снова мичман с ямочками выкрикивает: «Десять! Двенадцать!»; мадемуазель Жорж улыбается всё отчаянней и всё отчаянней бьется глазами в клетке из лиц; капитан Круг неспешно расплачивается за каждые два вершка…

— Под таба-ак! — по-волжски кричит мичман, сияя.

Мадемуазель Жорж получила всё, что могла. Сунула деньги в карман, выскочила из-за стола, забилась в мышиный какой-то уголок, втиснулась в стену.

Мичман с ямочками восторженно, с обожанием глядит на брови капитана Круга.

— Нет, откуда у вас столько деньжищ, капитан Круг? Нет, ей-Богу, а?

Запертое на замок лицо; пауза. Брови сдвигаются в одну резкую, с размаху зачеркивающую прямую.

— Откуда? Был пиратом — стрелял котиков в запрещенном районе. Выгодно, но довольно опасно. А потом поставлял уголь — вам, на военные корабли. Еще выгодней — и совершенно безопасно. Вы, моряки, — народ отменно любезный.

Мичман закрыл рот. Беспомощно оглядывается назад, но сзади — кто обнаружил невидимое пятно на рукаве, кто потерял спички и усиленно ищет по всем карманам.

— Капитан Круг, вы… Я хочу сказать, что я просто…

— Да, я слушаю. Итак — вы просто…