– Что это с тобой? С какой это стати я должен отступать на полпути? Я хочу получить удовлетворение.

– Что важнее? – спросил у него мистиф, отвернувшись от приковавшей его взгляд картины. – Твое удовлетворение или успех в том деле, ради которого мы здесь?

– Ты знаешь мой ответ.

– Тогда верь мне. Я должен пойти один. Если хочешь, подожди меня здесь...

Лу-чур-чем издал харкающий рык, похожий на звук, который Пай слышал от Кулус, только грубее.

– Я пришел сюда, чтобы убить Автарха, – сказал он.

– Нет. Ты пришел сюда, чтобы помочь мне, и ты уже сделал это. Я должен убить его своей рукой. Таков был приговор суда.

– Что ты все мне: приговор, приговор! Срал я на твой приговор! Я хочу увидеть труп Автарха. Я хочу посмотреть ему в лицо.

– Я принесу тебе его глаза, – пообещал Пай. – Это все, что я могу для тебя сделать. Я говорю серьезно, Лу-чур-чем. На этом месте мы с тобой должны расстаться.

Лу-чур-чем плюнул на землю между ними.

– Ты ведь не доверяешь мне, так? – сказал он.

– Если тебе удобней придерживаться такой точки зрения, то пожалуйста.

– Мудацкий мистиф, так твою мать! – взорвался он. – Если ты выберешься отсюда живым, я сам убью тебя, клянусь, я убью тебя!

На этом спор прекратился. Он просто плюнул еще раз, повернулся к мистифу спиной и гордо отправился назад по коридору, оставив Пая наедине с фреской, от которой сердце его забилось быстрее и дыхание участилось.

Хотя и странно было видеть изображения Оксфорд-стрит и ярмарки святого Варфоломея в такой обстановке, так далеко во времени и в пространстве от тех мест, которые послужили им натурой, Паю, возможно, и удалось бы подавить подозрение (оно принялось подтачивать его изнутри в тот момент, когда Лу-чур-чем заговорил о восстании) о том, что все это – не просто случайное совпадение, если бы последняя работа этого цикла не оказалась бы такой непохожей на всю предыдущие. Все они представляли собой бытовые сценки, бесчисленное множество раз воспроизводившиеся в сатирических гравюрах и на картинах. О последней работе этого никак нельзя было сказать. На всех остальных были изображены общеизвестные места и улицы, слава о которых давно разнеслась по всему миру. К последней работе это не относилось. На ней была изображена ничем не примечательная улица в Клеркенуэлле – чуть ли не захолустье, которое, как предположил Пай, едва ли хоть раз вдохновило перо или кисть какого-нибудь художника из Пятого Доминиона. Но вот она была перед ним, эта улица, воспроизведенная в самых мельчайших подробностях. Гамут-стрит, с точностью до кирпичика, до самого последнего листочка. А на ней, гордясь своим местом в центре картины, стоял дом №28, дом Маэстро Сартори.

Он был воссоздан любовно и тщательно. Птицы вели свои брачные игры на его крыше, на его крыльце грызлись собаки. А между драчунами и влюбленными возвышался и сам дом, благословленный пятнами солнечного света, в которых было отказано его соседям. Парадная дверь была закрыта, но окна верхнего этажа были распахнуты настежь, и художник изобразил в одном из них смотревшего на улицу человека. Тень, падающая на его лицо, была слишком густой, чтобы разглядеть его черты, но объект его пристального рассматривания не вызывал сомнений. Им была девушка в окне дома напротив, сидевшая у зеркала с собачонкой на коленях. Пальцы ее выискивали в банте ленту, которая стягивала ее корсаж. На улице между красавицей и влюбленным вуайеристом было изображено несколько деталей, которые художник мог почерпнуть только из первых рук. По тротуару прямо под окном девушки шествовала небольшая процессия детей из приюта, который содержался на деньги местного церковного прихода. Они были одеты во все белое и несли свои прутики. Шли они неровным шагом под присмотром церковного старосты – грубого верзилы по имени Уиллис, которого Сартори как-то раз избил до бесчувствия за жестокость по отношению к своим подопечным. Из-за дальнего угла выезжал экипаж Роксборо, в который был запряжен его любимый гнедой конь Белламар, названный так в честь графа Сен-Жермена, который обманул половину всех женщин Венеции, действуя под этим псевдонимом. Хозяйка выпроваживала драгуна из дома №32, в который частенько захаживали офицеры Десятого (и никакого иного!) Полка Принца Уэльского, когда мужа не было дома. Жившая напротив вдова завистливо наблюдала за этой сценой.

Все это, и еще дюжина других маленьких драм разыгрывались на картине, и среди них не было ни одной, которую Пай не наблюдал бы бесчисленное множество раз. Но кто был тот невидимый зритель, который водил рукой художников так, чтобы экипаж, девушка, солдат, вдова, собаки, птицы, похотливый наблюдатель и все остальное были изображены без малейшего отступления от оригиналов?

Не зная, как разрешить эту загадку, Пай оторвал взгляд от картины и оглянулся назад, в уходящую даль нескончаемого коридора. Лу-чур-чем скрылся из виду. Мистиф остался один. Все дороги – и впереди, и позади него – были пустынны. Он ощутил, как ему будет недоставать Лу-чур-чем, и пожалел о том, что ему не хватило ума убедить своего товарища оставить его в одиночестве, не нанеся ему при этом непоправимую обиду. Но изображение на стене было доказательством того, что здесь скрываются такие тайны, о которых он даже не подозревал. А когда они начнут приоткрываться, свидетели ему не нужны. Слишком легко они превращаются в обвинителей, а на него и так уже навешали всех собак. Если изорддеррекская тирания каким-то образом связана с домом на Гамут-стрит и, стало быть, Пай является ее невольным пособником, то лучше узнать о мере своей вины в одиночку.

Приготовившись, насколько это было возможно, к подобным откровениям, Пай двинулся прочь от картины, напомнив себе по дороге о данном Лу-чур-чем обещании. Если после всего он останется в живых, ему надо будет вернуться с глазами Автарха. Глазами, которые (теперь у него уже не было в этом никаких сомнений) некогда взирали на Гамут-стрит, изучая ее с той же одержимостью, с которой наблюдатель следил из нарисованного окна за предметом своей страсти, в плену у ее отражения.

Глава 37

Подобно театральным районам стольких великих городов Имаджики, как в Примиренных Доминионах, так и в Пятом, квартал, где был расположен Ипсе, пользовался дурной славой в прежние времена, когда актеры обоих полов в дополнение к своим гонорарам разыгрывали старую пятиактную пьеску – знакомство, уединение, соблазнение, соитие и передача денежных средств. Пьеска эта постоянно была в репертуаре и ставилась и днем, и ночью. Однако позднее центр подобной деятельности переместился в другую часть города, где клиенты из нарождающегося среднего класса чувствовали себя в большей безопасности от взглядов своих собратьев, предпочитающих более респектабельные развлечения. Ликериш-стрит и ее окрестности расцвели буквально за несколько месяцев и превратились в третий по богатству Кеспарат города, предоставив театральному району прозябать в рамках разрешенных законом промыслов.

Возможно, именно потому, что люди находили в нем так мало интересного, этот Кеспарат пережил потрясения последних нескольких часов значительно лучше, чем другие Кеспараты его размера. Кое-что здесь все-таки происходило. Батальоны генерала Матталауса прошли по его улицам на юг, в направлении дамбы, где восставшие пытались построить через дельту временные мостики. Позже целая группа семей из Карамесса нашла себе убежище в Риальто Коппокови. Но баррикад никто не воздвигал, и ни одно здание не сгорело. Деликвиуму предстояло встретить утро нетронутым. Но это обстоятельство впоследствии объясняли не общим безразличием, а тем, что на его территории располагался Бледный Холм – место, которое не отличалось ни бледностью, ни холмистостью, но представляло собой памятный круг, в центре которого находился колодец, в который с незапамятных времен сбрасывали трупы казненных, самоубийц, нищих и, порою, романтиков, которых вдохновила мысль о том, что они будут гнить в подобной компании. Уже утром люди шептали друг другу на ухо, что призраки этих отверженных поднялись на защиту своей земли и помешали вандалам и строителям баррикад уничтожить Кеспарат, разгуливая по ступенькам Ипсе и Риальто и завывая на улицах, словно собаки, что взбесились, гоняясь за хвостом Кометы.