– О, Отец... – сказал он. В его голосе послышалась неподдельная скорбь, и, возможно, это и стало причиной того, что он наконец был удостоен ответа.

– Ты сослужил Мне хорошую службу, – сказал голос.

Миляга хорошо помнил это монотонное звучание. Те же самые едва уловимые модуляции слышал он, когда стоял в тени Оси.

– Ты преуспел там, где других постигла неудача, – сказал Хапексамендиос. – Одни сбились с пути, другие позволили себя распять. Но ты, Примиритель, твердо шел к цели.

– Я делал это ради Тебя, Отец.

– И в награду за свою службу ты был допущен сюда, – сказал Бог. – В Мой Город. В Мое сердце.

– Благодарю Тебя, – ответил Миляга, опасаясь, что этим даром разговор и закончится, а тогда он не выполнит поручение матери. Что она ему советовала? Скажи, что ты хочешь увидеть Его лицо. Отвлекай Его. Льсти Ему. Ах да, лесть!

– Я хочу, чтобы Ты научил меня, Отец, – сказал он. – Я хочу принести Твою мудрость обратно в Пятый Доминион.

– Ты сделал все, что от тебя требовалось, Примиритель, – сказал Хапексамендиос. – Тебе не придется возвращаться в Пятый Доминион. Ты останешься со Мной и будешь наблюдать за Моей работой.

– Что это за работа?

– Ты прекрасно знаешь об этом, – сказал Бог. – Я слышал, как ты говорил с Нуллианаком. Почему ты делаешь вид, что тебе ничего не известно?

Модуляции Его голоса были слишком неуловимы, чтобы по ним можно было о чем-то судить. Звучал ли в Его словах неподдельный вопрос, или это была ярость, вызванная лицемерием сына?

– Я не хотел судить о Твоем деле с чужих слов, Отец, – сказал Миляга, молча обругав себя за допущенный промах. – Я думал, Ты Сам мне захочешь обо всем рассказать.

– С какой стати Мне говорить тебе о том, что ты и так уже знаешь? – спросил Бог, по-видимому, не собираясь успокаиваться, пока не получит убедительного ответа. – Все необходимые знания у тебя уже есть.

– Не все, – ответил Миляга, догадавшись, как он может вывернуться из этой ситуации.

– Чего же ты не знаешь? – спросил Хапексамендиос. – Я отвечу на любой вопрос.

– Твое лицо, Отец.

– Мое лицо? Что это значит?

– Мне не хватает знания о Твоем лице, о том, как оно выглядит.

– Ты видел Мой город, – ответил Незримый. – Это и есть Мое лицо.

– И это Твое единственное лицо? Это действительно так, Отец?

– Разве тебе этого недостаточно? – спросил Хапексамендиос. – Разве оно не совершенно? Разве оно не сияет?

– Слишком ярко сияет, Отец. Оно слишком величественно.

– Разве величия может быть слишком много?

– Но во мне по-прежнему живет человек, Отец, и этот человек слаб. Я смотрю на Твой город, и меня охватывает благоговейный ужас. Это шедевр...

– Ты прав.

– Это творение гения...

– Да.

– Но прошу Тебя, Отец, покажи мне менее величественное обличье. Дай мне бросить взгляд на то лицо, от которого я произошел, чтобы я мог знать, какая часть меня – Твоя.

В воздухе раздалось нечто очень похожее на вздох.

– Наверное, это покажется Тебе смешным... – сказал Миляга, – но я исполнил Твою волю прежде всего потому, что стремился увидеть лицо, одно любимое лицо... – В этих словах было достаточно правды, чтобы придать им настоящую страстность – ведь он действительно надеялся, что Примирение позволит ему воссоединиться с любимым. – Быть может, я прошу слишком многого?

Миляга различил в сумеречной дали смутное трепетание и напряг глаза, ожидая, что вот-вот должна открыться какая-то огромная дверь. Но Хапексамендиос сказал:

– Повернись спиной, Примиритель.

– Ты хочешь, чтобы я ушел?

– Нет. Просто посмотри в другую сторону.

Странно было слышать подобную фразу в ответ на просьбу открыть лицо, но по-видимому, с богоявлением дело обстояло не так-то просто. Впервые с тех пор как он оказался в этом Доминионе, вокруг послышались различные шумы – нежный шелест, приглушенное постукивание, треск, гудение. Улица размягчилась и пришла в движение, встав на службу той тайне, к которой он вынужден был повернуться спиной. Ступеньки крыльца источали костный мозг. Камни в стене раздвинулись, и из трещин, повинуясь воле Незримого, заструились алые ручейки такого насыщенного оттенка, которого Миляге еще не приходилось встречать – в сумраке улицы они казались почти черными. Балкон наверху оплыл, словно воск над огнем, и превратился в зубы. Из подоконников стали разматываться гирлянды внутренностей, потянув за собой занавески кожи.

Распад убыстрился, и он, вопреки запрету, осмелился оглянуться и увидел, что вся улица охвачена лихорадкой трансформации: одни формы дробились и таяли, другие – вздымались и застывали. Ничего узнаваемого в этом хаосе не было, и Миляга собирался уже было отвернуться, когда одна из податливых стен обрушилась цветным водопадом, и на краткое мгновение – не дольше одного биения пульса – он увидел скрывавшуюся за ней фигуру. Но мгновения этого оказалось достаточно, чтобы узнать лицо и суметь воспроизвести его перед своим внутренним взором, после того как видение исчезло. Другого такого лица не существовало во всей Имаджике. Несмотря на свое скорбное выражение, несмотря на все раны и шрамы, оно по-прежнему было совершенным.

Пай был жив и ждал его в самом центре Отца – пленник пленника. Милягой овладело безумное желание бросить свой дух прямо в хаос и потребовать от Отца, чтобы Он вернул ему мистифа. Он скажет Ему, что это – его учитель, его воспитатель, его лучший друг. Но он подавил в себе это искушение, зная, что подобная попытка может привести только к катастрофе, и вновь отвернулся, лелея в памяти увиденный образ, пока улица у него за спиной продолжала биться в судорогах. Хотя на теле мистифа были заметны следы перенесенных страданий, он выглядел куда лучше, чем можно было на это надеяться. Быть может, он черпал силы из земли, на которой был возведен город Хапексамендиоса, – ведь это был Доминион его предков.

Но как ему убедить Отца вернуть мистифа? Мольбами? Лестью? Пока он думал об этом, суматоха вокруг него постепенно стихла, и через некоторое время вновь раздался голос Хапексамендиоса.

– Примиритель?

– Да, Отец.

– Ты хотел увидеть мое лицо.

– Да, Отец.

– Так обернись и посмотри.

Так он и сделал. Улица перед ним отчасти восстановила свой прежний облик. Дома стояли там же, где и раньше, двери и окна были на месте. Но архитектор вынул из них части некогда принадлежащего ему тела и воссоздал для Миляги свой облик. Не было сомнений в том, что в прошлом Отец его был человеком и, возможно, ростом не превышал Милягу, но сейчас Он предстал в образе великана, который был раза в три больше Своего сына.

Однако, при всех Его гигантских размерах, фигура была скроена крайне неумело, словно Он успел уже забыть, что значит обладать человеческим телом. Голова Его, собранная из тысячи осколков, была огромной, но ее составные части так плохо примыкали друг к другу, что сквозь щели виднелся пульсирующий и мерцающий мозг. Одна рука была очень большой, но кисть, которой она заканчивалась, размерами едва ли превышала милягину, в то время как другая представляла собой ссохшийся, короткий отросток, который, однако, был оснащен пальцами с тремя дюжинами суставов. Торс Его также представлял собой целую серию несоответствий: Его внутренности перекатывались в клетке из полутысячи ребер, а сердце билось о слишком хрупкую грудину, которая уже успела треснуть под его ударами. Но самое странное зрелище представлял Его пах: Хапексамендиосу не удалось воссоздать Свой фаллос, и между ног у Него свисали лохмотья сырой плоти.

– Теперь... – сказал Бог. – Ты видишь?

Голос Его утратил свою монотонность. Теперь в нем звучали тысячи надтреснутых голосов из тысяч гортаней, составленных из плохо прилегавших друг к другу осколков.

– Ты видишь... – сказал он снова, – сходство?

Миляга вгляделся в страшилище и понял, что действительно видит. Оно было не в членах, не в туловище, не в фаллосе, но оно было. Когда огромная голова поднялась, он увидел на черепе Отца свое лицо. Возможно, оно было всего лишь отражением отражения отражения, причем все зеркала были кривыми, но он тут же узнал его. Зрелище это вызвало у него нестерпимую душевную боль, но не только потому, что он убедился в их родстве, а и потому, что они, казалось, поменялись ролями. При всей своей огромности, стоявшее перед ним существо было младенцем: эмбриональная голова, неуклюжие конечности... Возраст его исчислялся миллионами тысячелетий, но оно так и не смогло избавиться от своей плотской природы, в то время как он, при всей своей неискушенности, с легкостью мог покидать тело.