– Так ты думаешь, это дело рук Хапексамендиоса?
– Если и не Его Самого, то Его агентов, Его Праведных Воинов. Хотя, если припомнить, он ведь проходил здесь в одиночку, так что, может быть, он сделал это сам.
– Раз так, то кто бы он ни был, – сказал Миляга, глядя на вмерзшего в лед ребенка, – Он – убийца. Ничуть не лучше, чем ты или я.
– Я бы не стал говорить об этом так громко, – посоветовал Пай.
– Почему? Его же здесь нет?
– Если это действительно Его рук дело, тогда Он мог оставить здесь духов охранять это место.
Миляга огляделся. Более чистый воздух и представить себе было трудно. Ни на вершинах, ни на сверкающих внизу снежных полях не было ни малейшего признака движения. – Если они и здесь, то мне их не видно, – сказал он.
– Те, которых не видно, и есть самые опасные, – ответил Пай. – Ну что, вернемся к костру?
Обратно они несли с собой тяжелую ношу увиденного, и поэтому возвращение заняло у них больше времени, чем путь к леднику. К тому времени, когда они вернулись в свою безопасную нишу между скалами, встреченные приветливым хрюканьем оставшегося в живых доки, зеленый блеск неба уже ослабел, и надвигались сумерки. Они поспорили, стоит ли идти в темноте, и в конце концов решили, что не стоит. Хотя вокруг было тихо, по прошлому опыту они знали, что погода на этих высотах меняется непредсказуемо. Если они попробуют двинуться в путь ночью, а с высоты на них обрушится снежная буря, то они будут вдвойне слепы и запросто могут потерять дорогу. Когда до Великого Перевала осталось так мало и появилась надежда на то, что, когда они минуют его, путешествие станет легче, вряд ли стоило рисковать.
Использовав весь запас древесины, который они собрали перед тем как пересечь границу снежного покрова, они были вынуждены развести костер из седла и упряжки мертвого доки. Пламя получилось дымным, вонючим и неровным, но это было все-таки лучше, чем ничего. Они приготовили немного свежего мяса, и, пережевывая его, Миляга заметил, что угрызения совести по поводу пожирания нареченного им животного мучают его не так уж сильно. Также они приготовили небольшую порцию пастушьего ликера из мочи. Пока они пили, Миляга вновь завел разговор о женщинах во льду.
– Зачем такому могущественному Богу, как Хапексамендиос, было убивать беспомощных женщин?
– А кто сказал, что они были беспомощны? – ответил Пай. – Я лично думаю, что они обладали очень большой силой. Их оракулы наверняка почувствовали надвигающуюся опасность, так что они держали свои армии наготове...
– Армии женщин?
– Конечно. У них были десятки тысяч воинов. К северу от Постного Пути есть места, где примерно раз в пятьдесят лет случаются оползни, открывающие их боевые могилы.
– Так что же, все они погибли? Армии, оракулы...
– Или спрятались в такие укромные места, что через несколько поколений просто забыли, кто они. Не смотри на меня так удивленно. В этом нет ничего странного.
– Скольким Богиням нанес поражение один Бог? Десяти, двадцати...
– Бесчисленному количеству.
– Как Ему это удалось?
– Он был един. А их было много, и они были разными.
– В единстве – сила...
– Во всяком случае, на определенный срок. От кого ты услышал эту фразу?
– Пытаюсь вспомнить. Кто-то, кого я не особенно любил. Может быть, Клейн.
– Кто бы это ни сказал, это правда. Хапексамендиос пришел в Доминионы с соблазнительной идеей: куда бы ты ни шел, какое бы несчастье с тобой ни приключилось, тебе достаточно произнести всего лишь одно имя, всего лишь одну молитву, тебе нужен лишь один алтарь, и Он позаботится о тебе. И Он принес с собой вид, который должен был поддерживать установленный Им порядок. Это был твой вид.
– Эти женщины очень похожи на людей.
– Я ведь тоже похож, – напомнил ему Пай. – Но я не человек.
– Да... в тебе много чего скрывается, не так ли?
– Когда-то это было правдой...
– Стало быть, это делает тебя сторонником Богинь, так ведь? – прошептал Миляга.
Мистиф поднес палец к губам.
В ответ Миляга проговорил одними губами всего лишь одно слово:
– Еретик.
Было уже очень темно, и они оба посмотрели на костер. Огонь постепенно чах, по мере того, как исчезали последние остатки седла Честера.
– Может быть, бросить в огонь немного меха, – предложил Миляга.
– Нет, – сказал Пай. – Пусть гаснет. Но смотри внимательно.
– На что?
– На что угодно.
– Разве что на тебя.
– Смотри на меня.
Так он и сделал. Лишения и невзгоды последнего времени почти не отразились на мистифе. Симметрию его черт не портила никакая растительность. Несмотря на их спартанскую диету, щеки его не ввалились, глаза не запали. Смотреть на его лицо было все равно что возвращаться к любимой картине в музее. Вот оно, перед ним – воплощение покоя и красоты. Но, в отличие от картины, это лицо, которое в настоящий момент казалось таким неизменным и незыблемым, обладало способностью к бесконечным вариациям. Прошли месяцы с той ночи, когда он впервые столкнулся с этим явлением. Но теперь, когда костер догорал и тени вокруг них сгустились, он понял, что приближается то же самое сладкое чудо. В мерцании умирающего пламени симметрия его лица поплыла, плоть под его взглядом словно бы стала жидкой.
– Я хочу увидеть... – пробормотал он.
– Тогда наблюдай.
– Но костер гаснет.
– Нам не нужен свет для того, чтобы видеть друг друга, – прошептал мистиф. – Будь внимательнее.
Миляга сосредоточился на маячившем перед ним лице. Глаза его заболели от напряжения, но у них не было сил сражаться с подступающей темнотой.
– Прекрати смотреть... – сказал Пай, и голос его раздался словно из догорающих углей. – Прекрати смотреть. Ты должен увидеть.
Миляга попытался понять смысл этих слов, но он поддавался анализу примерно в той же степени, что и темнота перед ним. Два чувства изменили ему в этот момент – одно физическое, одно лингвистическое, два способа удержать под контролем ускользающий от него мир. Это было похоже на репетицию смерти, и паника охватила его. Иногда ночами он испытывал подобную панику, просыпаясь в своей кровати и чувствуя, что его кости стали клеткой, кровь – овсяной кашицей, а единственная реальность – это его собственный распад. В таких случаях он вставал и включал весь свет в квартире, чтобы успокоить свои расстроенные чувства. Но здесь не было света. Только тела, которые все сильнее пробирал холод.
– Помоги мне, – сказал он.
Мистиф ничего не ответил.
– Ты здесь, Пай? Я боюсь. Дотронься до меня, пожалуйста. Пай?
Мистиф не пошевелился. Миляга протянул руку в темноту, вспомнив при этом Тэйлора, лежащего на подушке, с которой – им обоим было об этом известно – он уже никогда не поднимется, и просящего Милягу взять его за руку. С этим воспоминанием паника перешла в скорбь: о Тэйлоре, о Клеме, о всякой живой душе, которая отгорожена от своих любимых чувствами, которые постоянно обманывают, а стало быть, и о себе. Ему хотелось того же, чего хочет ребенок, – ощутить чужое присутствие, убедиться в нем с помощью прикосновения. Но он знал, что это – не настоящее решение проблемы. Конечно, он может нашарить мистифа в темноте, но тогда он сможет рассчитывать на его близость не больше, чем на свои чувства, которые он уже утратил. Нервы сгниют, и рука выскользнет из руки, рано или поздно. Зная, что это маленькое утешение так же безнадежно, как и любое другое, он убрал свою руку и вместо этого сказал:
– Я люблю тебя.
А может быть, он только подумал об этом? Возможно, это действительно была только мысль, потому то, что возникло перед ним, больше напоминало идею, а не звучащие слоги, – радужное свечение, которое он уже видел во время превращений Пая, засияло в темноте, бывшей, как он смутно понял, не темнотой беззвездной ночи, а темнотой его собственного сознания. И это видение не имело ничего общего со зрением, устремленным на предмет, а было его разговором с существом, которое он любил, и которое любило его в ответ.