– Я-то думал, что она скрывается в твоей голове, Захария, а все это время – все это время! – она была у тебя в животе. Эта гнусная тварь!
Появился Апинг, и последовала новая серия вопросов, на которые на этот раз отвечал Скопик, после этого отправившийся на поиски Пая. По приказанию Апинга, пол в камере был вымыт, а пациенту принесли свежей воды и чистую одежду.
– Вам нужно еще что-нибудь? – осведомился Апинг.
– Еда, – сказал Миляга. Никогда еще в желудке у него не было такого ощущения пустоты.
– Я распоряжусь. Странно слышать ваш голос и видеть, как вы двигаетесь. Я привык к другому повороту событий. – Он улыбнулся. – Когда вы окрепнете, – сказал он, – мы должны с вами поговорить. Я слышал от мистифа, что вы художник.
– Был когда-то, – сказал Миляга и невинно осведомился: – А что? Вы тоже художник?
Апинг просиял.
– Да, я художник, – сказал он.
– Тогда нам обязательно надо поговорить, – сказал Миляга. – Что вы рисуете?
– Пейзажи. Людей иногда.
– Обнаженную натуру? Портреты?
– Детей.
– Ах, детей... А у вас самого есть дети?
Тень беспокойства прошла по лицу Апинга.
– Позже, – сказал он, метнув взгляд в сторону коридора и вновь обратив его на Милягу. – Мы все обсудим в частной беседе.
– Я в вашем распоряжении, – сказал Миляга.
За пределами комнаты раздались голоса. Скопик вернулся с Н'ашапом, который задержался у ведра, изучая выброшенного в него паразита. Прозвучали новые вопросы, или, вернее, те же самые, но в других формулировках. В третий раз отвечали вдвоем Скопик и Апинг. Н'ашап слушал их только вполуха, пристально изучая Милягу во время пересказа драматических событий, а затем поздравив его с забавной официальностью. Миляга с удовлетворением заметил сгустки спекшейся крови у него в ноздрях.
– Мы должны направить полный отчет об этом случае в Изорддеррекс, – сказал Н'ашап, – Я уверен, что он заинтригует их не меньше, чем меня.
Произнеся эти слова, он направился к двери, приказав Апингу немедленно следовать за ним.
– Наш Командир выглядит не очень хорошо, – обратил внимание Скопик. – Интересно, что тому причиной.
Миляга позволил себе улыбку, но она покинула его лицо когда в дверях появился его последний посетитель, Пай-о-па.
– Вот и прекрасно! – сказал Скопик. – Ты пришел. Я оставляю вас вдвоем.
Он удалился, закрыв за собой дверь. Мистиф не двинулся с места, чтобы обнять Милягу или хотя бы взять его за руку. Вместо этого он подошел к окну и посмотрел на море, все еще освещенное солнцем.
– Теперь мы знаем, почему его называют Колыбелью, – сказал он.
– Что ты имеешь в виду?
– Где еще мужчина может оказаться способным родить?
– Это было мало похоже на рождение, – сказал Миляга.
– Для нас – может быть, и нет, – сказал Пай. – Но кто знает, как рожали здесь детей в древние времена? Может быть, люди погружались в воду, пили ее, давали ей приют, чтобы она могла расти...
– Я видел тебя, – сказал Миляга.
– Я знаю, – ответил Пай, не оборачиваясь от окна. – И ты чуть было не лишил нас союзника.
– Н'ашап? Союзник?
– Он обладает здесь властью.
– Он – Этак. Кроме того, он мерзавец. И я собираюсь доставить себе удовольствие, убив его.
– Ты что, решил вступиться за мою честь? – сказал Пай, наконец обернувшись к Миляге.
– Я видел, что он делал с тобой.
– Это ерунда, – ответил Пай. – Я знал, что делаю. Как ты думаешь, почему с нами так хорошо обращаются? Мне позволили видеться со Скопиком в любое время. Тебя кормили и поили. И Н'ашап не задавал никаких вопросов ни обо мне, ни о тебе. А теперь он задаст их. Теперь он начнет подозревать. Нам надо убираться отсюда поскорее, до тех пор, пока он не получит ответы.
– Это лучше, чем ты будешь его обслуживать.
– Я же тебе говорю, это абсолютная ерунда.
– Но не для меня, – сказал Миляга, чувствуя, как слова царапают его воспаленное горло. Хотя это и потребовало от него определенных усилий, он поднялся на ноги, чтобы встретиться с мистифом лицом к лицу. – Помнишь, как в самом начале ты говорил о том, что нанес мне непоправимую обиду? Ты постоянно вспоминал о случае на станции в Май-Ке и говорил, что мечтаешь о том, чтобы я простил тебя. А я в это время думал о том, что никогда между нами не произойдет ничего такого, что нельзя будет простить или забыть, и когда я вновь обрету дар речи, я обязательно скажу тебе об этом. А теперь я не знаю. Он видел твою наготу, Пай. Почему он, а не я? Мне кажется, я не смогу простить тебе то, что ты открыл тайну ему, а не мне.
– Никакой тайны он не увидел, – ответил Пай. – Когда он смотрел на меня, он видел женщину, которую он любил и потерял в Изорддеррексе. Женщину, которая была похожа на его мать. Собственно, это и сводило его с ума. Эхо эха его матери. И до тех пор, пока я благоразумно снабжал его этой иллюзией, он был уступчив. Это представлялось мне более важным, чем мое достоинство.
– Больше так не будет, – сказал Миляга. – Если мы выберемся отсюда вместе, я хочу, чтобы ты принадлежал мне. Я не буду тебя ни с кем делить, Пай. Ни за какие уступки. Ни даже ради самой жизни.
– Я не знал, что тобой владеют такие чувства. Если б ты сказал мне...
– Я не мог. Даже до того, как мы оказались здесь, я чувствовал это, но не мог найти слов.
– Извини меня, если, конечно, мои извинения чего-нибудь стоят.
– Мне не нужны извинения.
– Что же тогда тебе нужно?
– Обещание. Обет. – Он выдержал паузу. – Брачный обет.
Мистиф улыбнулся:
– Ты серьезно?
– Серьезнее не бывает. Я уже раз делал тебе предложение, и ты согласился. Должен ли я повторять еще раз? Я сделаю это, если ты меня попросишь.
– Нет нужды, – сказал Пай. – Ничто не может оказать мне большую честь. Но здесь? Почему это должно было случиться именно здесь? – Нахмуренное лицо мистифа расплылось в ухмылке. – Скопик рассказал мне о Голодаре, который заперт в подвале. Он может провести церемонию.
– Какого он вероисповедания?
– Он оказался здесь, потому что считает себя Иисусом Христом.
– Тогда он сможет доказать это чудом.
– Каким чудом?
– Он может превратить Джона Фьюри Захарию в честного человека.
Брак мистифа из народа Эвретемеков и непостоянного Джона Фьюри Захарии, по прозвищу Миляга, состоялся в ту же ночь в глубинах сумасшедшего дома. К счастью, их священник переживал период временного просветления и желал, чтобы к нему обращались по его настоящему имени и называли его отцом Афанасием. Однако были заметны кое-какие внешние признаки его слабоумия: шрамы на лбу от тернового венца, который он постоянно на себя водружал, и струпья на ладонях в тех местах, куда он впивался своими ногтями. Он столь же изощрился в хмурых выражениях лица, как Скопик в усмешках, но вид философа не шел его физиономии, скорее созданной для комедианта: его нос пуговичкой постоянно тек, его зубы были слишком редкими, брови его были похожи на лохматых гусениц, которые превращались в одну, когда он морщил лоб. Его держали вместе примерно с двадцатью другими пленниками, которые считались особо мятежными, в самой нижней части сумасшедшего дома, и его лишенная окон камера охранялась куда строже, чем комнаты пленников на верхних этажах. Так что Скопику пришлось предпринять кое-какие сложные маневры, чтобы получить доступ к нему, а подкупленный охранник, Этак, согласился не смотреть в глазок лишь в течение нескольких минут. Таким образом, церемония оказалась короткой и была проведена на подходящей случаю смеси латыни и английского. Несколько фраз было произнесено на языке ордена Голодарей из Второго Доминиона, к которому принадлежал Афанасий, причем их непонятность более чем компенсировалась их музыкальностью. Сами обеты были по необходимости краткими, что было обусловлено нехваткой времени и тем обстоятельством, что у них была отнята возможность произнести большинство общепринятых формулировок.
– Это свершается не в присутствии Хапексамендиоса, – сказал Афанасий. – И вообще ни один Бог и ни один Божий посланник не имеют к этому никакого отношения. Однако мы молимся о том, чтобы присутствие Нашей Святой Госпожи освятило этот союз ее бесконечным сочувствием и чтобы со временем вы соединились в еще более великом союзе. До этой поры я буду сосудом для вашего таинства, которое свершается в вашем присутствии и по вашему желанию.