— Вы готовы? — спросил д’Аспремон графа Альтавилу.
— Да, — исключительно спокойно ответил неаполитанец.
Дон Фелипе Альтавила был бесспорно храбр, ничто в мире, кроме етатуры, не страшило его, и дуэль вслепую, заставившая бы любого другого содрогнуться от ужаса, нисколько не волновала его; в ней он всего лишь рисковал жизнью — выпадет орел или решка, зато он был избавлен от неприятной необходимости видеть, как хищные глаза его противника вперяют в него свой желтый взор.
Оба бойца взмахнули кинжалами, и платок, соединявший их друг с другом в кромешной тьме, мгновенно натянулся. Инстинктивным движением Поль и граф откинулись назад, исполнив единственно возможный прием защиты в этом странном поединке; руки их опустились, но встретили пустоту.
Борьба во мраке, где каждый чувствовал смерть, но не видел ее приближения, была ужасна. Разъяренные и молчаливые, противники отступали, разворачивались, подскакивали; изредка они сталкивались друг с другом, промахиваясь или не дотягиваясь до цели; слышался только глухой топот ног и прерывистое дыхание, вырывавшееся у них из груди.
Один раз Альтавила почувствовал, как острие его стилета наткнулось на какое-то препятствие; он остановился, думая, что убил своего противника, и стал ждать падения тела: но он попал всего лишь в стену!
— Черт возьми! А я уже думал, что пронзил вас насквозь, — рассмеялся он, вновь занимая оборонительную позицию.
— Молчите, — крикнул Поль, — голос выдает вас.
И поединок возобновился.
Внезапно оба противника почувствовали, что они разъединены, — стилет Поля перерезал платок.
— Перемирие! — воскликнул неаполитанец. — Мы больше не привязаны друг к другу, платок разрезан.
— Какая разница! Продолжим, — отвечал Поль.
Воцарилась мрачная тишина. Будучи честными противниками, ни д’Аспремон, ни граф не хотели поражать цель, местоположение которой им стало известно благодаря обмену репликами. Сделав несколько шагов, чтобы ввести врага в заблуждение, они принялись искать друг друга в темноте.
Д’Аспремон отбросил попавший ему под ногу камешек; этот слабый звук подсказал неаполитанцу, наугад наносившему удары своим кинжалом, в какую сторону ему надо двигаться. Согнув ноги, чтобы придать прыжку большую силу, Альтавила подобно тигру рванулся вперед и налетел на стилет д’Аспремона.
Поль коснулся острия своего оружия и почувствовал на нем влагу… послышались тяжелые шаги, неуверенно ступающие по плиткам; раздался сдавленный вздох, и какой-то большой предмет с шумом упал на землю.
В ужасе Поль сорвал повязку, прикрывавшую ему глаза, и увидел распростершегося на спине графа Альтавилу, бледного, недвижного, с расплывшимся красным пятном на рубашке — в том самом месте, где находилось сердце.
Красавец неаполитанец был мертв.
Д’Аспремон положил на грудь Альтавилы записку, удостоверяющую честность поединка, и вышел из античных бань, более бледный при ярком дневном свете, нежели преступник при свете луны, волею Прюдона преследуемый мстительными эриниями.{310}
Около двух часов пополудни группа английских туристов под предводительством чичероне, осматривала развалины Помпей; островное племя, состоящее из отца, матери, трех взрослых девиц, двух маленьких мальчиков и одного кузена, уже окинуло недоверчивым и холодным взглядом, исполненным глубокой скуки, характерной для всей британской расы, арену для боев и театр, стечением обстоятельств расположенные друг напротив друга; казарму, испещренную карикатурами, нарисованными мелом свободными от службы солдатами; Форум, так и оставшийся стоять в ремонтных лесах, базилику, храмы Венеры и Юпитера, Пантеон и окружающие его лавки. Все молча следили по своему Мюррею{311} за многословными объяснениями чичероне и время от времени бросали взоры на колонны, статуи, мозаики, фрески и надписи.
Наконец они прибыли в античные бани, открытые в 1824 году, как о том напоминал им гид. «Здесь располагались ванны, там печь для подогрева воды, а далее помещение с умеренной температурой» — эти подробности, сообщаемые на неаполитанском диалекте с примесью исковерканных английских слов, казалось, уже не вызывали интереса у посетителей, отвернувшихся и готовых удалиться. Но тут старшая из девушек, мисс Этельвина, молодая особа с белесыми волосами, похожими на мочалку, и с кожей, усыпанной веснушками, отступила на два шага и, с видом наполовину возмущенным, наполовину испуганным, воскликнула: «Мужчина!»
— Это наверняка один из рабочих, нанятых для раскопок, который счел это место удобным для сиесты; под здешним сводом царит прохлада и полумрак; не бойтесь, барышня, — произнес гид, толкая ногой распростертое на земле тело. — Эй, просыпайся, бездельник, и дай пройти их милостям.
Мнимый спящий не пошевелился.
— Этот человек не спит, он мертв, — сказал один из мальчиков; отличаясь малым ростом, он, несмотря на полумрак, сумел разглядеть, что перед ним находился труп.
Чичероне наклонился над телом и тотчас же отскочил с перекошенным лицом.
— Убит! — воскликнул он.
— О! Как это неприятно — оказаться рядом с подобным предметом; отойдите, Этельвина, Китти, Бесс, — приказала миссис Бейсбридж, — не пристало добропорядочным юным особам смотреть на столь нечестивое зрелище. Неужели в этой стране нет полиции? Нужен коронер,{312} чтобы обследовать тело.
— Записка! — лаконично заметил кузен, высокий, сухопарый, с придурковатым выражением лица, сильно напоминавший лэйрда Дамбидайкса из «Эдинбургской темницы».{313}
— В самом деле, — произнес гид, беря записку, лежавшую на груди Альтавилы: маленький клочок бумаги с несколькими начертанными на нем словами.
— Читайте, — хором потребовали островитяне, чье любопытство было возбуждено сверх всякой меры.
«Не ищите виновного и никого не обвиняйте в моей смерти. Когда эта записка будет найдена, я уже паду в честном поединке.
Подписано: Фелипе, граф д’Альтавила».
— Вот что значит воспитанный человек! Какая жалость! — вздохнула миссис Бейсбридж, пораженная благородством графа.
— И к тому же еще красавец, — тихо прошептала Этельвина, девица с веснушками.
— Теперь ты перестанешь жаловаться, — обратилась к Бесс Китти, — на однообразие путешествия: жаль, конечно, что по дороге из Террачино в Фонди на нас не напали разбойники. Но обнаружить среди развалин Помпей юного синьора, убитого ударом стилета, — тоже вполне сносное приключение. Разумеется, поединок был из-за дамы, и мы стали свидетелями любовного соперничества, то есть столкнулись с истинно итальянской романтической драмой, и теперь нам будет что рассказать друзьям. Я сделаю набросок этой сцены в моем альбоме, а ты дополнишь рисунок мрачными стансами в духе Байрона.
— В любом случае, — произнес гид, — удар нанесен мастерски, снизу вверх, по всем правилам, не к чему придраться.
Таково было надгробное слово графу Альтавиле.
Несколько рабочих, предупрежденных чичероне, отправились на поиски служителей правосудия, а тело несчастного Альтавилы было отправлено в его замок близ Салерно.
Д’Аспремон же вернулся к своему экипажу; взор его блуждал, как у сомнамбулы, он ничего не замечал. Казалось, что двигалась статуя.
Испытав при виде трупа священный ужас, который внушает нам смерть, он тем не менее не чувствовал себя виновным, и его отчаяние не имело ничего общего с угрызениями совести. Вызванный на поединок в такой форме, что он никак не мог от него отказаться, он согласился на эту дуэль, лелея надежду проститься с жизнью, ставшей ему с некоторых пор ненавистной. Наделенный губительным взором, он жаждал единоборства вслепую, чтобы судьба сама решила его исход. Рука его даже не нанесла удара; враг его сам налетел на сталь! Он сожалел о графе д’Альтавила так, словно он был совершенно не причастен к его смерти. «Это мой стилет убил его, — говорил он себе, — а если бы я посмотрел на него где-нибудь на балу, наверняка люстра бы сорвалась с потолка и разбила ему голову. Я неповинен, как молния, как снеговая лавина, как дерево мансенилла, как бессознательные силы природы, несущие разрушение. Я никому и никогда не желал зла, в сердце моем царит любовь и доброжелательность, но я знаю, что исторгаю зло. Гроза не знает, что она несет смерть; я человек, существо разумное, поэтому разве у меня нет сурового долга перед собой? Я обязан предстать перед своим собственным судом и спросить с самого себя. Имею ли я право оставаться жить на земле, где я приношу только несчастья? А если я убью себя ради любви к ближним, то не проклянет ли меня Господь? Вопрос страшный и зловещий, и я боюсь отвечать на него; мне кажется, что в моем положении преднамеренная смерть извинительна. Но если я ошибаюсь? Тогда, очутившись в вечности, я не увижусь с Алисией, а ведь там я смог бы безбоязненно смотреть на нее, ибо глаза души не имеют fascino. Я не хочу лишиться такой возможности».