Когда безмолвное прощание было закончено, д’Аспремон встал и, словно механизм, приводимый в движение пружиной, на негнущихся ногах направился к двери. Его открытые мертвые глаза с бесцветными зрачками имели некое сверхъестественное выражение: они были слепы, но одновременно зрячи. Словно ожившая мраморная статуя, Поль тяжелым шагом пересек сад, вышел на проселочную дорогу и пошел вперед; отбрасывая ногой камешки, он то и дело спотыкался, но все время прислушивался, пытаясь уловить отдаленный шум, и снова неуклонно двигался вперед.

Грозный голос моря звучал все более отчетливо; волны, вздыбленные ураганным ветром, с отчаянными рыданиями разбивались о берег, выражая неведомую людям боль, и грудь их, облаченная в пенистые доспехи, сотрясалась в конвульсиях; миллионы горьких слез струились по скалам, и растревоженные чайки испускали жалобные крики.

Наконец Поль достиг края отвесной скалы. Грохот воды и соленый дождь, исторгнутый шквалистым ветром из беснующихся волн и брошенный ему в лицо, должны были предупредить его об опасности, но он не обратил на это никакого внимания; странная улыбка промелькнула на его бледных губах; он продолжал свой зловещий путь, хотя под ногой его уже была пустота.

Д’Аспремон рухнул вниз; чудовищный вал подхватил его, долго крутил в своем пенистом завитке и наконец поглотил навеки.

Гроза забушевала с новой яростью: обезумевшие волны, подгоняя друг друга, выплескивались на берег, взметая ввысь клубы пенного дыма. По черному небу во все стороны побежали трещины, и из этих узких расселин на землю, подобно адскому пламени, устремился поток молний; ослепительные огни, сравнимые разве что с костром преисподней, озаряли небо; вершина Везувия покраснела, и зловещий дымный султан, тщетно разгоняемый ветром, клубился над вулканом. Прикованные друг к другу лодки сталкивались со страшным треском, а натянувшиеся цепи жалобно скрипели. Вскоре пошел дождь, его со свистом несущиеся потоки напоминали частый дождь стрел, — казалось, что хаос пожелал вновь завладеть природой и заново смешать все ее элементы.

Тело Поля д’Аспремона так и не нашли, несмотря на все поиски, предпринятые коммодором.

Гроб из черного дерева с серебряными застежками и ручками, обитый простеганным атласом, — словом, такой, какой мисс Кларисса Гарлоу столь трогательно расписывала в деталях «господину столяру»,{317} заботами коммодора был доставлен на борт яхты и отвезен в семейную усыпальницу подле коттеджа в Линкольншире. Он содержал земные останки мисс Алисии Вард, прекрасной даже в смерти.

Что же касается коммодора, то в нем произошли разительные перемены. Исчезла его прославленная полнота. Он более не наливает ром в чай, ест с видимым отвращением, произносит едва ли пару слов за день, а разительный контраст между его седыми бакенбардами и багровым лицом более не существует — коммодор побледнел!

Перевод Е. Морозовой

Мадемуазель Дафна де Монбриан

Впервые напечатано в апреле 1866 года в журнале «Ревю дю XIX сьекль» с подзаголовком «Офорт в стиле Пиранези»; подразумевались «Воображаемые темницы» Дж.-Б. Пиранези (1760), вызывавшие большой интерес в эпоху романтизма и навеявшие писателю картины подземных блужданий героя новеллы. Другим источником фабулы является интернациональный фольклорный сюжет о смертоносной супруге, иногда включающий в себя мотив брачного ложа, опрокидывающегося в подземелье (ср., например, русскую былину «Три поездки Ильи Муромца», где сексуальная семантика лишь подразумевается).

Перевод печатается по изданию: Готье Теофиль. Два актера на одну роль. М., Правда, 1991. В примечаниях в основном воспроизводится наш комментарий к указанному изданию.

I

В прошедшем году в том кругу, где главным и, пожалуй, единственным занятием является прожигание жизни, только и было разговоров, что о мадемуазель Дафне де Монбриан, или, как ее обычно называли, просто Дафне. Все, кто посещали сколько-нибудь элегантные клубы, бывали на скачках в Шантийи или Ламарше, рукоплескали модной певице или танцовщице в Опере, воткнув в петлицу бутоньерку от Изабель, играли в мяч и в крикет, катались на коньках, ужинали после маскарада в «Английском кафе», а летом посещали игорные дома Баден-Бадена, — все они знали Дафну. Прочая же публика, жалкие франты второго сорта, недостойные столь великой чести, делали вид, будто знают ее. Злые языки утверждали, что настоящее имя Дафны — Мелани Трипье, но люди со вкусом одобряли ее отказ от этого неблагозвучного словосочетания: ведь хорошенькая женщина, откликающаяся на подлое имя, — все равно что роза, на которую уселась улитка, а Дафна де Монбриан, бесспорно, звучит куда лучше, чем Мелани Трипье.{318} В этом имени слышалось нечто мифологическое, аристократическое и бесконечно изящное. Особый шик придавало написание через f, напоминавшее ни больше ни меньше, как о ренессансной Италии.{319} Наверняка это имя выдумал для красотки какой-нибудь безработный поэт, вдохновившийся за десертом не одним бокалом шампанского.

Как бы там ни было, Дафна приезжала на скачки в карете на восьми рессорах, запряженной a la Домон; лошадьми правили два грума в белых лосинах, мягких сапогах с отворотами, ярко-зеленых атласных казакинах и английских каскетках на взбитых пудреных волосах. Даже самые капризные спортсмены{320} не могли придраться к этому выезду; лучшим не могла бы похвастать и самая настоящая герцогиня. Строгость вкуса во всем, что касается до конюшни, снискала Дафне некоторое уважение среди лошадников. Ее породистые кони и черная ливрея смотрелись шикарно.

От природы белокурая, Дафна в угоду тогдашней моде прибегнула к некоторым возрожденным средствам венецианской косметики XVI века и сделалась рыжей. Тяжелым узлом спускавшиеся на затылок, волосы ее загорались на солнце яркими блестками, напоминавшими золотистых бабочек в сачке. Глаза у нее были цвета морской волны — procellosi oculi — глаза цвета бури,{321} окаймленные темными бровями и такими же темными ресницами, — пикантное сочетание, которое, что бы ни породило его, природа или искусство, производило самое превосходное впечатление. Кожа у нее была такая белая, что не обошлась без веснушек, которые скрывал слой рисовой пудры и гортензиевых белил; впрочем, изумительная нежность этой кожи искупала любые недостатки; к тому же в наш век грима каждый сам творит себе лицо. Губы, оживленные кармином, приоткрываясь, обнажали чистые ровные зубы, чьи остренькие клыки напоминали об эльфах, русалках и прочих порождениях водной стихии, с которыми следует держать ухо востро.

Что до нарядов Дафны, то они были весьма разнообразны, но неизменно экстравагантны и живописны, словно маскарадные костюмы. Они отличались безумной роскошью и поразительным обилием всех тех пустяков, которые измышляют модницы полусвета, не знающие, что бы еще учудить, дабы привлечь внимание и попасть в историю. Андалузские, венгерские, русские шляпки с павлиньими перьями, вуали с масками, созвездия стальных блесток, бисерная бахрома, вышивка стеклярусом и прочая мишура, делавшая платье похожим на оголовок испанского мула; турецкие и зуавские жакеты, казацкие рубашки, гарибальдийки, столь щедро украшенные пуговицами, бубенчиками, шнурками и сутажом, что не разглядеть материи; юбки с разрезами, укороченные, пышные, с оборками и вставками самых ярких и неожиданных цветов; прелестные сапожки из левантийского сафьяна на высоких красных каблуках и с золотыми кисточками, — недостатка не было ни в чем, и, будьте уверены, на пуговицах красовались подковы и два скрещенных хлыста. Глядя на Дафну, можно было подумать, что она сошла с модной картинки, нарисованной Марселеном для «Парижской жизни».{322}