Заискивая перед соседом справа, как всегда поступают куртизанки по отношению к миллионам, даже если у этих миллионов седые волосы, Дафна уделяла внимание преимущественно соседу слева, принцу Лотарио. Она указывала ему вина, какие следует попробовать, блюда, какие стоит отведать, склонялась к нему едва ли не с нежностью, шептала ему на ухо фразы, которые вполне могла бы произнести в полный голос, а стоило Лотарио пошутить, хохотала, демонстрируя во всей красе белые зубки и откидываясь на спинку кресла так, чтобы выставить напоказ свое сокровище — очень белую и очень, как говорили наши легкомысленные и любвеобильные предки, богатую грудь; то и дело она касалась своей обнаженной рукой обшлага Лотарио, обсыпая его рисовой пудрой. Нынче от нимфы возвращаешься как с мельницы — весь в муке.

Угощение было вкусное и изысканное. В наши дни поесть как следует можно только у особ вроде Дафны, стремящихся пробудить пресыщенные сердца и желудки. Шампанское от вдовы,{334} как изъясняются те, кто желает заслужить уважение ресторанной прислуги, охлаждалось в графинах богемского хрусталя, где лед не смешивается с вином благодаря специальным отделениям, устроенным в дне. Рейнское вино лилось рекою из длинных, словно кегли, бутылок в изумрудные бокалы, а Дафна, предмет всеобщего внимания, рассказывала самые невероятные истории, щедро пересыпая свою речь терминами, заимствованными из трех-четырех жаргонов: ведь она некогда подвизалась в роли натурщицы, затем была статисткой в маленьком театрике, а благодаря своим любовным связям приобщилась к миру спорта. Мастерская художника, театральные кулисы и конюшня открыли красотке кладовые живописных выражений. Должно быть, есть своя прелесть в хорошенькой женщине, с уст которой слетают, вместо жемчугов и роз, жабы и красные мыши,{335} ибо все эти высокородные и благовоспитанные господа, казалось, весьма забавлялись речами Дафны. Английский пэр, понимавший далеко не все, хотя французский язык Расина, Фенелона и Вольтера был известен ему до тонкостей, важно улыбался; русский князь, знавший все эти избитые шутки благодаря прилежному изучению пошлых листков, восторгался остроумием мадемуазель де Монбриан, которая, по его словам, была сегодня просто ослепительна. Что же до римского князя Лотарио, в честь которого зажигались все эти фейерверки, он, судя по всему, оставался к ним совершенно равнодушен. Итальянский ум не воспринимает парижских шуток: его легче соблазнить нотой страсти. Дипломатический же ангел, несмотря на всю свою любовь к Дафне, не мог не признать про себя, что божество его употребляет выражения не слишком парламентские и отнюдь не протокольные.

IV

Между тем всякий, кто взглянул бы на мадемуазель де Монбриан хладнокровно, без труда заметил бы, что она лишь играет в вакханку и что под ее стараниями развеселить гостей скрыты нервность и принужденность. Хотя ужин был в разгаре, румянец покинул ее щеки, а на висках выступила испарина. В глазах, как ни тщилась она придать им выражение обольстительное и сладострастное, временами мелькал ужас. К счастью для нее, гости, разгоряченные вином и яствами, не обращали внимания на тайную тревогу, проскальзывавшую во взрывах смеха, малоудачных каламбурах и нелепых анекдотах хозяйки.

Видя, что ей не удается произвести впечатление на Лотарио, Дафна сказала себе: «Подбавим меланхолии» — и, словно наскучив той ролью, какую играла прежде, приняла позу, которая, как ей было известно, очень шла к ней: оперлась локтем о стол, уронила голову на руку, запустила пальцы в волосы, а взгляд устремила к потолку, что придало ее глазам нежный блеск. В таком виде она была и впрямь хороша. Лотарио, которого шумная болтовня Дафны утомляла, смягчился и произнес несколько лестных слов по ее адресу.

«Ну что ж, — сказала себе Дафна, — и от позирования в Академии изящных искусств бывает польза. Этот вид Миньоны, вспоминающей отечество, — штука беспроигрышная».{336}

Подали кофе, гости взяли из носорожьего рога, обработанного с бесконечным искусством терпеливыми китайскими мастерами, превосходнейшие гаванские сигары. Вскоре голубые спирали стали подниматься к потолку и смешиваться там с олимпийскими облаками, рискуя совершенно отравить воздух античным богиням. Древняя Венера вдыхала аромат фимиама, современной приходится довольствоваться табачным дымом. Время шло, и двое или трое из гостей уже удалились. Остальные продолжали сидеть подле Дафны; ни один не желал уступить ее соперникам. Юный дипломат, несмотря на то, что Дафна уже несколько раз замолкала, давая понять, что хочет остаться одна, никак не мог заставить себя ретироваться. Наконец в гостиной остались лишь он да князь Лотарио, на которого мадемуазель де Монбриан бросала томные взгляды. Дипломат поднялся и с недовольным видом откланялся. Лотарио хотел последовать его примеру, но Дафна нервно взяла его за руку и очень тихо и быстро сказала: «Заберите свое пальто из прихожей и отошлите карету». Это приказание не слишком удивило князя, и он почел своим долгом повиноваться.

В те несколько минут, что он потратил на исполнение приказа, Дафна, с трудом сдерживая волнение, тихо шептала: «Лотарио молод, красив, богат. Мне так хочется нарушить слово. Я бы не прогадала на этом, но черная женщина непременно зарежет меня или отравит, как собаку».

Не успела она договорить, как возвратился Лотарио. В ту же секунду с быстротой, которая сделала бы честь великой актрисе, Дафна приняла выражение нежное, влюбленное, хмельное и несколькими фразами вперемежку со страстными вздохами и пламенными взглядами сумела уверить юного князя, что обожает его с самой первой их встречи во Флоренции, — встречи, причинившей ей неисчислимые муки, ибо она понимала, что такое благородное и чистое существо, как Лотарио, не может испытывать к ней, бедному падшему созданию, ничего, кроме презрения.

Словам вроде этих можно не верить, но слышать их всегда приятно, особенно из уст хорошенькой женщины, готовой доказать свое раскаяние новым грехом и сбросить в вашу честь белые одежды невинности, извлеченные на свет Божий исключительно для того, чтобы сделать вам удовольствие. Дафна в эти минуты была очаровательна, то ли оттого, что красота князя всерьез взволновала ее, то ли оттого, что приближение решительного мига сообщало ее чертам несвойственную им глубину.

Лотарио, как мог, успокоил ее, сказав, что любовь, подобно пламени и вину, не может быть нечиста и что если двое любят друг друга, они немедленно превращаются в двух прелестных ангелочков. Эта снисходительная мораль, слегка отдающая молинизмом,{337} пришлась, кажется, по душе Дафне, и князь уже обнял ее хрупкую талию, словно Отелло, провожающий Дездемону.

Тут Дафна, которая в бытность свою Юдифью раскуривала трубки мазилке Олоферну, притворилась слабогрудой, закашлялась и сказала: «Здесь слишком накурено, мне нечем дышать, не пойти ли нам в мою спальню, там воздух не в пример свежее!»

Они перешли в спальню Дафны. В этой просторной комнате с очень высоким потолком и стенами, обитыми золотисто-рыжей узорчатой богемской кожей, на которой темными пятнами выделялись картины старых мастеров в широких позолоченных рамах, стояла большая кровать в ренессансном стиле и величественные, точно храмы, кресла. Спальня эта выглядела мрачно, как спальня Тисбы в пятом акте «Анжело, тирана Падуанского».{338} Дафна превратила ее в декорацию для мелодрамы. Ей нравилось отходить ко сну, замирая от страха.

В углу стоял широкий диван, вернее, канапе в форме античной скамьи; края его украшали сфинксы, чьи спины, прикрытые подушками, служили подлокотниками.

Лотарио опустился на этот диван и попытался обнять Дафну; она вяло сопротивлялась; грудь ее под серебристыми кружевами бурно вздымалась. Комнату освещала только трехрожковая лампа, найденная в Помпеях. Дафна сидела спиной к свету, и лицо ее утопало в тени; если бы луч света упал на него, Лотарио весьма удивился бы мертвенной бледности молодой женщины и смятению, написанному в ее глазах. Изображая целомудренную строптивость, Дафна высвободилась из объятий князя, встала и, словно пошатнувшись от волнения, оперлась дрожащей рукой о голову правого сфинкса; пальцы ее искали его левый глаз. Нащупав его, она сильно, словно на кнопку звонка, нажала на глазное яблоко, в точности исполнив приказание дамы в черном, внушавшей ей столь глубокий ужас.