— Зачем мне принуждать свою дочь? Ведь эта иллюзия утешает ее, — возразила госпожа де Мейак.

Господин Рувьер ничего не ответил. Судя по всему, он был крайне недоволен, но страшился выказать свои чувства. После минуты неловкого молчания он вышел.

Госпожа Рувьер стала называть свою дочь Пакрет, невзирая на глухое сопротивление мужа, а старики последовали ее примеру.

Это не было пустой бравадой, ибо никто не посмел бы открыто выступить против недвусмысленного приказа хозяина дома. Однако, по мере того как девочка росла, все более очевидным становилось ее поразительное сходство со старшей сестрой. В особенности большие глаза и черные брови придавали ее лицу необычное выражение, отличавшее некогда Маргариту де Марнеруа. А госпожа Рувьер и госпожа де Мейак утверждали даже, что младшая, хоть и совсем еще маленькая, всеми повадками напоминает исчезнувшую Пакрет. Повторялось все — вплоть до детских болезней. Об этом странном явлении вскоре узнали и друзья, ибо не заметить его было невозможно.

— Это моя Пакрет, — говорила мать. — Старшая умерла, но Господь сжалился надо мной и послал мне в утешение точную ее копию. Душа моей любимой доченьки перешла в это маленькое тельце. Я узнаю ее взгляд, ее улыбку…

Каждый раз, когда разговор переходил на эту тему, господин Рувьер покидал гостиную, слегка пожимая плечами.

— Так вы, стало быть, ненавидели дочь графа де Марнеруа? — спросила его однажды госпожа де Мейак, устремив свой ясный взор ему в глаза.

Рувьер вздрогнул.

— Ненавидел Маргариту? Девочку, которая стала мне дочерью? Я оплакивал ее, как и вы, сударыня!

— Отчего же вас так страшит ее сходство с вашим ребенком?

— Страшит? По правде говоря, сударыня, я перестаю вас понимать, — вскричал Рувьер, сильно побледнев.

— Если бы вам не были столь ненавистны это сходство и порождаемая им иллюзия, которое приносит утешение вашей жене, вы, подобно нам, с радостью бы признали, что вторая Пакрет расцветает на сломанном стебле первой.

— Сударыня, право, я с трудом переношу все эти полумистические, отдающие дурной поэзией бредни. Возможно, подобные галлюцинации и доставляют какое-то удовольствие госпоже Рувьер; мне же совсем не нравится, что моей дочери навязывают имя, выбранное не мной… Но, главное, меня огорчает, что любовь к ней питается только воспоминаниями.

Девочке исполнилось два года.

Пока господину Рувьеру удавалось убедить самого себя, что жена и теща ошибаются, тягостные впечатления не проявлялись внешне — он был еще в состоянии скрывать ужас, порой охватывавший его душу. Но когда малышка пошла и заговорила, отрицать очевидный факт было уже нельзя: она походила на Пакрет как две капли воды — такой знали Пакрет все обитатели дома, все друзья, все слуги, которые изумленно ахали при каждом ее движении.

Тогда Рувьер стал мрачен. После женитьбы он постоянно устраивал роскошные приемы, приглашая к себе людей влиятельных или знаменитых, — теперь же он все реже бывал дома. Выходил раньше, возвращался позже, порой избегая заходить к жене, чтобы поцеловать на ночь свою дочь.

Можно было подумать, что ему тяжело видеть девочку, некогда столь любимую и желанную.

Едва услышав имя Пакрет, донесшееся из коридора или с лестницы, он вздрагивал, словно под ударом электрического разряда.

Когда же обстоятельства вынуждали его находиться вместе с дочкой, он с трудом сносил ее ласки, заставляя себя отвечать на них.

Вне дома он пытался найти забвение в удовольствиях: посещал театры, дружеские вечеринки, безумные оргии, где человек, несчастный в семейной жизни, может на мгновение отрешиться от своих страданий.

Однако время шло, а его загадочный страх лишь возрастал. Тщетно жена старалась его успокоить и вновь привязать к домашнему очагу при помощи ребенка — ведь именно девочка, источник общей радости, могла бы стать залогом крепости их брачного союза. Но господина де Рувьера терзали приступы черной меланхолии, а временами с ним случались вспышки непонятного гнева.

Однажды госпожа Рувьер спросила, неужели ему в самом деле так тяжело слышать имя Пакрет и не следует ли в таком случае сменить его.

— Нет, нет! — поспешно вскричал он и немедленно заговорил о другом.

Была все же сделана попытка приучить девочку к имени Полина, и госпожа Рувьер стала избегать в его присутствии всяческих воспоминаний, навеянных сходством дочерей.

Однако теперь он страдал уже не от чужих видений, а от своих собственных. Каким бы именем ни называли девочку, ему было все равно: когда обитатели дома кричали «Полина, Полина!», в ушах его звучало: «Пакрет, Пакрет!»

Чем быстрее бежали месяцы и годы, тем больше походила она на исчезнувшую сестру. Сохранился портрет Маргариты де Марнеруа, написанный за месяц до таинственной катастрофы, вырвавшей ее из лона семьи, и много раз совершенно посторонние люди, оказавшиеся в гостиной, узнавали на нем девочку, прыгавшую по диванам или носившуюся по коридорам. А старые друзья генерала де Марнеруа приходили в полный восторг от такого несравненного сходства, и вскоре слух об этом распространился повсюду. О странном явлении толковали в салонах — куда бы ни пошел Рувьер, везде заходил разговор об этом.

Вероятно, это и в самом деле причиняло ему муки; быть может, превратилось в род болезненного суеверия — но, как бы то ни было, он впал в еще более мрачное расположение духа, стал необыкновенно раздражителен и порой не мог уже утаить, что дочь внушает ему ужас и ненависть. Он испытывал необъяснимое отвращение к некоторым из ее нарядов, к каким-то ее жестам или же интонациям.

Отныне именно он подмечал черты сходства, возрастающего с каждым днем. Именно он называл ее Пакрет, не в силах устоять перед очевидностью.

— Друг мой, — говорила ему жена, — не могу понять, отчего вас так огорчает это сходство. Ведь если Провидению было угодно забрать у нас дитя, разве не утешительно увидеть его вновь в этой девочке, словно само небо, тронутое нашим горем, решило вернуть нам то, что мы утратили? Я стараюсь забыть… и иногда мне это удается… И мне хотелось бы верить, что Пакрет всего лишь сменила имя, как ее мать.

— Да, вы правы, — отвечал Рувьер в замешательстве, — но меня это вовсе не огорчает… вы ошибаетесь.

Тем не менее день ото дня глаза его все больше тускнели, все более измученным становилось лицо; ничто уже не влекло его — ни богатство, ни почести. Он отдал бы все, чтобы бежать из супружеского дома или же отправить куда-нибудь девочку — но не смел даже заговаривать об этом. Наконец болезнь его обрела все симптомы глубочайшей ипохондрии.{404}

В покоях мадам Рувьер находилась одна комната, некогда заброшенная, а теперь превратившаяся в любимый уголок для девочки, ибо ей разрешили держать там свои игрушки. Все стали называть эту комнату комнатой Пакрет, и мать с бабушкой взяли за обыкновение заниматься здесь вышиваньем, чтобы не расставаться с обожаемой малышкой. Они проводили тут по нескольку часов утром и вечером. Когда госпожа Рувьер не принимала, она порой оставалась там на целый день, а если не ждала домой мужа, приказывала подавать сюда еду.

Эту комнату Рувьер не выносил и старался не входить в нее, если это можно было сделать, не привлекая к себе внимания. Разумеется, попроси он жену избрать другое помещение для своих занятий, та немедленно вернулась бы в будуар. Но он больше всего боялся показать, какой страх вызывает у него эта часть дома; иногда, невольно вздрогнув на пороге, он поспешно объяснял это сквозняком, сыростью или нездоровьем.

Перед камином находилась большая мраморная плита белого цвета — посреди нее виднелась черная инкрустация, очертаниями напоминавшая греческий крест.{405}

Когда госпожа де Мейак и госпожа Рувьер садились по углам камина, Пакрет — поскольку имя это в конце концов возобладало над другими — носилась по этой плите, чтобы вскарабкаться на колени то к матери, то к бабушке.