— Товарищ Сталин… Иосиф Виссарионович… Я буду… Я виноват… Но я… Не понял… Я вам служил… Я… Вы… — речь его явно путалась, но теперь стало видно, что это взрослый человек, лишь предельно маленького роста.
— Садь! — резко сказал Сталин, указывая «подростку» место на стуле у стены.
«Подросток» стоял. Он опять опустил голову.
Сталин вышел из-за стола и, глядя на эту склоненную голову, слегка усмехнулся в тронутые редкой сединой усы. Сталину уже исполнилось шестьдесят, но он не казался шестидесятилетним.
— Раз нэ садышься… Дэло твое…
— Я… Я… Не могу… Болит… Все… — пробормотал «подросток» и снова поднял голову, глаза его были в слезах, но скованными за спиной руками он не мог их вытереть… И слезы стекали вдоль носа по смугловатому скуластому лицу.
«Подросток» был еще год назад, еще совсем недавно, грозный секретарь ЦК ВКП(б), нарком внутренних дел, человек, от одного имени которого бледнели и трепетали большие и малые «вожди» — Николай Иванович Ежов. Это его «ежовые рукавицы» были на плакатах. Их несли на демонстрациях. Ими словно гордились в то странное время.
— Ти можешь нэ оправдыватса, — помолчав, изрек Сталин. — Потому чьто… тэбя уже нэт… Да… По документам… Ти расстрэлян… Но ми… Ми рэшили… падарит тэбэ жизн… Да. Ми так решили… Сейчас… прямо отсуда… Ти уйдешь… капытаном Бондарэнко… Запомныл? Ти… украинец. Хохол. И только я знаю это… И еще два-три человека… Сейчас тэбя освободят… Дадут форму… Всэ докумэнты. Справки, чьто ты лэчился… В Москве… А ти… ведь, правда, лэчился? И прямо отсюда… Ти поедэшь на вокзал… Тэбя проводят. Дадут деньги… Былет… Ти поэдэшь к новому мэсту службы. Начальником рэжима… На Магадан…
Ежов открыв рот, не веря ушам, вытаращив глаза, смотрел на Сталина.
— Да… На Магадан… На дэсят лет… — продолжал Сталин, — ти будешь исправно служит. И… через дэсят лэт сможешь выйти на выслугу и… поэдэшь в любой город, но нэ блыже Урала ат Москвы… А как устроишься, капытан Бондарэнко… Это уже… будет твое… дело… Ти будэшь получать положенные повишэния… можэт… вийдэшь… и полковныком… Эсли будэшь хорошо служит и нэ начнощь снова пыть… как пыл… Всо… Как выдыщь… Я выполнит… твою просбу… Сохраныл тэбэ… жизн…
Ежов вдруг бухнулся на колени и так, в позе молящегося грешника, стоял, не зная, что сказать.
— Встан! — резко приказал Сталин. — Всо… Можэтэ идты. Но… знайтэ… эсли вы вспомнытэ, — Сталин нажал на слово, — кэм ви былы и попробуэтэ кому-то сказат об этом… — Сталин не продолжил.
Ежов с трудом поднялся с колен. И хотел, видимо, что-то сказать, поблагодарить, но Сталин махнул рукой, и бывший нарком повернулся к двери.
— Да… Эще… — остановил его Сталин. — Нам известно… что ви… сожитэлствовалы с многымы женщинамы… И… эще… коэ с кэм… — Сталин фыркнул. — Ващя нэдавняя связ, чьто работает в гастрономэ на Тверьской (Сталин по-прежнему называл так улицу Горького), не должна знат нычего… Со второй вашей женой Фринберг-Гладун разбыраются, а первая ваша жена… Антонина Тытова… Навэрное, тоже… исчэзнэт… ви… встрэтитэс с ней… в Магадане…
Ежов снова открыл рот, чтобы благодарить, но Сталин жестом указал на дверь.
— Мнэ нэ нужны ващи… благодарносты… Надэюсь, ви понялы, как собырат досье… на товарыща Сталина. Всо… Идыте… Всо!
Когда дверь за Ежовым, видимо, все еще не верящим в то, что он жив и даже условно свободен, медленно закрылась, Сталин подошел к окну и, подняв складчатую портьеру, стал смотреть в мрачно-пасмурное ночное небо. За окном шел снег, а по мглисто-темным облакам светилось розово-фиолетовое отражение огней гигантского, еще не спящего, утомленного прошедшим днем города. Слышно было, как под окнами дворники метут и сгребают снег. Снег Сталин любил. Со снегом приходило тепло, а вот морозные дни едва переносил. В морозы он чувствовал неврозный страх и раздражение, и это отражалось на всем — от обращения с обслугой до резолюций и решений. Проследив датировку документов, подписанных: «И.Сталин» или просто «СТ», можно заметить: самые жестокие его «указы» падали на зимние месяцы: ноябрь, декабрь, январь… Январь особенно. Конца января, как все невротики, Сталин ждал, считал дни.
В Кремле висел большой старинный барометр в медной оправе. И в секретариате у Поскребышева замечали: едва прибор этот показывает «к осадкам» или зимой «к теплу», Сталин становился добрее, разговорчивее, бывало, даже шутил. Возможно, и эта мысль — отпустить Ежова — пришла Сталину в связи с наступившей широкой предвешней оттепелью.
А в Политбюро знали: Сталин, дождавшись первой капели, бывало, почти всегда устраивал на даче в Кунцево, а реже в Семеновском обильные попойки, приглашая актрис, писателей, сам пел песни дуэтом с кем-нибудь. Танцевали под патефон… А Валечке начинало доставаться обилие тех ласк, какими темпераментный мужчина-кавказец одаривает свою любовницу.
Сталин думал, что вот так, как он поступил с Ежовым, можно вроде бы поступить и с любым из расстрелянных в 37—39-м «соратников». О таком вот именно «освобождении» и молил его в письмах арестованный, сидевший под следствием Бухарин:
«Иногда во мне мелькает мечта: а почему меня не могут поселить где-нибудь под Москвой, в избушке, дать другой паспорт, дать двух чекистов, позволить жить с семьей, работать на общую пользу над книгами, переводами (под псевдонимом, без имени), позволить копаться в земле, чтоб физически не разрушиться, не выходя за пределы двора».
Письма этого «перевертыша» — так презрительно именовал его Сталин — всплывали в памяти, их было много, и они вопили, молили о спасении. Никто из обреченных: ни Зиновьев, ни Каменев, ни Рыков — не старались так. Бухарин же все мыслимые силы своего изворотливого ума, все возможности воздействия словом, «образом» употребил на то, чтобы разжалобить вождя, спастись любой ценой, уйти хоть с откушенной лапой, как уходят из капкана лисицы и волки. Бухарин любил животных, и когда его расстреляли с той беспощадностью, которая с 17-го года была как бы узаконенной нормой, в кремлевском парке долго жила и пряталась бухаринская полуручная лисица.
Почему же Сталин остался непреклонным? Он думал, что, отпусти он Бухарина, отпусти Зиновьева, Рыкова, Пятакова, Радека, о них непременно узнала бы партия Троцкого, их подняли бы на щит, и скрывать их, не расстреляв, было бы абсолютно невозможно, не то что этого жалкого дурака Ежова. К тому же Сталин знал: Ежов просто глупец, исполнитель его воли, старавшийся превзойти начальника и натворивший по этой глупости немало дури.
Весь тридцать девятый, сороковой и даже сорок первый годы приходилось «дурь» расхлебывать, разбираться, освобождать воистину невинных — из лагерей за эти годы было освобождено около 400 000 заключенных, из них — 12 461 несправедливо уволенных из армии или арестованных на службе. И все-таки Ежов, как передавала сталинская разведка, и за глаза не оскорблял Сталина. А вот как крыл его Бухарин, когда был в славе и силе, Сталин всегда и точно помнил и потому не верил ни одному его слову.
Хмурясь, Сталин думал: а как поступили бы Троцкий, Зиновьев, Каменев и Бухарин, будь они у власти, а он… на их месте? Разве они пощадили бы его? «В конце концов, — думал Сталин, — я же дал Бухарчику возможность бежать, дал ему поездку в Париж вместе с женой незадолго до ареста… Могли бы не возвращаться».
В просьбе о помиловании Бухарин прямо молил: «Сделайте меня неким Петровым, а Бухарина — расстреляйте. Я на коленях стою перед партией». И точно так же просил Ягода…
Но Сталин не сделал этого. «Примирившийся враг — враг вдвойне». Легче, переступив через себя, подписать приговор. А Сталину и не надо было «переступать»: на то есть суд, на то есть право на помилование через ВЦИК, есть председатель этого ВЦИКа — Михаил Иванович Калинин. И он может помиловать, согласно Конституции… Сталинской Конституции… И помилования, конечно, не было. Бухарчик же явно рассчитывал на помилование. В тюрьме он даже постригся «под Ильича» — сидел на скамье подсудимых, с бородкой и лысиной, — ни дать ни взять оживший Ленин. Не станут, мол, все-таки расстреливать «нео-Ильича». А расстреляли…