Я вздохнул, выпрямился и, потирая ребра, оглядел кубрик. Номер мы само собой называли кубриком…

Свет еще можно было не зажигать. Мне почему-то казалось, что, если зажечь, будет совсем неуютно и тоскливо. А прохладней не станет. В жару окна закрывали тростниковыми шторами: это помогало, но к вечеру в номере все-таки наслаивалась духота. Сейчас она к тому же припахивала каленым утюгом и одеколоном. В субботу в кубрике всегда так пахнет.

Даже в тропиках. Даже за океаном. Даже в городе Майами, штат Флорида, черт подери…

В Кейптаунском порту, с какао на борту
«Жанетта»…

Противно слушать свой голос, когда в кубрике пусто. И я только теперь заметил, как здесь голо и просторно. Койки стоят в одной стороне, в простенках между окнами. Аккуратно, в линеечку, белеют квадраты подушек. Стол посередине… Кубрик! Можно, конечно, и так. Но во всем отеле дневальных никто, кроме нас, не назначает. Никто!

Я сел за стол и принялся строить из костяшек домино небоскреб.

Увидел бы меня сейчас Костя. За окнами — пальмы, а я даже не смотрю туда. Ну и что? Федор жил когда-то в Ялте, говорит — там так же.

Завтра в это время тоже пойду в город. Обязательно посидим с ребятами в том баре, где все стены — голый кирпич, а на потолке, как бимсы на корабле, выступают квадратные деревянные балки. Там прохладно и пиво всегда холодное. Пиво в Майами отличное, это да. Наши все так считают. Я тоже, хотя сравнивать не могу: до войны, когда мы с отцом ходили в баню, он после мытья всегда брал себе кружку пива, а мне стакан морса. Завтра в это время буду тянуть пиво и поглядывать, как бармен в белой жилетке орудует бутылками и как ловко вскрывает ножом устриц. Просунет лезвие между створками, повернет, взрежет что-то — и готово: раковины раскрываются, на перламутре, как на блюдце, нежное розоватое мясо.

Небоскреб мой рухнул.

Я принялся строить его снова… Нет, удивительно все-таки: ну, мог ли отец тогда подумать, что через каких-нибудь пять лет я буду тянуть пиво в Майами, штат Флорида!

Мы в Сандуны с ним ходили. Там бассейн — я учился плавать. А теперь вон куда заплыл…

За окном возникла музыка.

Вскрикнула труба, заметалась, требуя, почти плача, ей было невыносимо, на таком всхлипе она вдруг смолкла, что у меня по спине поползли мурашки. Я бросил на стол шестерочный дупель, которым хотел увенчать небоскреб, и подскочил к окну, Улица была пуста. Но в доме напротив на втором этаже — чуть ниже от меня и правее — ярко светились широкие окна. В одном из них я увидел сцену, а на ней…

Интересно, кто вчера дневалил? Андрей, кажется. Да, точно. И ведь не сказал ничего!

Танцовщиц было пятеро. Смуглые, длинноногие, в ярко-красных коротких юбках, они пристукивали каблучками, переступали с ноги на ногу и весело работали локтями. Красиво. Жаль только, видно было их со спины.

Я забрался на подоконник с ногами, устроился поудобнее.

Танцовщицы вдруг повернулись и, поводя коленями, улыбаясь, работая локтями, двинулись в глубь сцены, прямо в мою сторону. Все пятеро. Потом разошлись в разные стороны — застыли.

И вышла одна… Она была в чем-то черном, блестящем, только белые руки открыты, и когда шла, мелькала нога, тоже белая. Волосы у нее были золотистые.

Пятеро теперь встали так, что я не видел ее.

Она пела, слышен был ее голос — низкий, с какой-то ленивой хрипотцой. И все повторялись какие-то звонко-тягучие слова, что-то вроде: «лонг-тайм агоу»…

Мне хотелось увидеть ее опять. И я дождался — танцовщицы расступились. Блондинка шла в глубь сцены. Она вскинула лицо — внимательно посмотрела на меня. Нет, почудилось, конечно!

В кубрике вспыхнул свет.

Я скатился с подоконника и вытянулся по стойке «смирно» — в дверях стоял боцман. Я вытянулся так, как никогда перед ним не вытягивался.

Вернулся… Он был такой торжественный в «форме раз», во всем белом. А ресницы совсем на солнце выгорели в штате Флорида… Или кажется так — лицо стало коричневым. Чего он вернулся?

Пустошный сопел.

Потом двинулся прямо на меня. А смотрел так, будто я и не стоял здесь, — навылет. Я отступил в сторону и прищелкнул каблуками.

Боцман остановился у окна. Шея у него стала медленно багроветь — даже через загар было видно. Наверное, они там опять повернулись…

Я, не дожидаясь команды, расслабил колено — принял положение «вольно». И не утерпел — заглянул через его плечо.

Блондинка стояла у окна. Подняла руку, помахала… Нам, точно! Я отвернулся, стал поправлять на ближайшей койке идеально заправленную подушку.

— Вот дает!..

И неожиданно уткнулся в подушку носом.

— Чего пялиться-то на обезьянник… — Боцман рванул шкерт, и тростниковая штора с шумом упала, закрыв окно. — На макак всяких… — Он шагнул к своей тумбочке, нагнулся и вышвырнул на середину комнаты полотерную щетку. — Чтоб… как яичный желток! Понятно?

Дверь за ним хлопнула с треском.

Щетка еще вертелась на скользком паркете, а у меня ныл затылок от боцманской затрещины. Я подождал, пока щетка перестанет вертеться. «Жанетта» оправляла такелаж!»

Ладно. Сел на койку и стал расшнуровывать ботинок.

Поставил его, стянул носок. Пошевелил пальцами. Песку-то! С пляжа остался. Как ни вытряхивал, а остался… Майами-бич пляж называется. По-английски.

Подошел, вцепился в щетку скрюченными пальцами. И затанцевал.

Ладно, переживать не будем… «Нам сказали — мы пошли». Ничего особенного. Андрей, конечно, тоже смотрел. Но ему можно, а мне нельзя.

Щетка ударилась углом в плинтус и выскользнула из-под ноги. Я остановился. Жара липла, как мокрая тельняшка. За окном приглушенно вякал джаз. Штора опущена. Ладно…

Что ладно-то? Что?

Драить здесь палубу… Какую, к черту, палубу — натирать в номере паркет! Нашел работу… Боцманская его душа иначе не может — вот это мне «понятно»! «Чтоб как яичный желток!» Никакого желтка не получится — мастика ведь темная. Окно закрыл, чтобы не смотрел. Кому-то можно, а мне нельзя. За нравственность мою опасается. Оберегает!

Я сплюнул на паркет и обутой ногой изо всех сил наподдал по щетке. Она отскочила от противоположной стены, ударила по ножке стола — рухнул мой небоскреб! Оберегает? Хорошо…

Сел на койку, надел ботинок, зашнуровал его, как футболист бутсу, — накрепко. Поднял штору и забрался на подоконник. Сначала смотрел — ничего не видел. От злости. Потом разглядел кое-что. Та золотоволосая появилась снова. Но не на сцене, а в окне рядом, которое раньше было темным и вдруг осветилось. Она тоже меня заметила — опять помахала рукой.

Я ухмыльнулся. Тогда она отошла немного от окна — теперь я видел ее всю — и стала снимать платье.

У меня закружилась голова — как от первой сигареты. Я сполз с подоконника. Опустил штору. Добрался до койки и лег.

Устрица несчастная!

Было очень одиноко. Я лежал и думал: когда мы с отцом ходили в баню, он, конечно, знал, что через пять лет я тоже буду пить пиво. Все к черту перепуталось…

Я лежал долго, пока не услышал, что наши возвращаются. Наконец-то! Встал, разгладил койку, подошел к столу и сложил в коробку домино.

Первым вошел Кравченко. Он сразу взялся за коробку, высыпал костяшки на стол и уселся.

— Федя, давай! Кто еще «в козла»? Сейчас мы вам адмиральского. — Обернулся ко мне: — Дневальный, подними штору — жарко!

Я стал смотреть в сторону.

— Савенков, не слышишь? О чем задумался?

— О положении негров! — сказал я, глядя на боцмана.

Он стоял в дверях — громадный, торжественный такой в «форме раз» и смотрел на меня внимательно, щуря свои ресницы.

— На место щетку-то положи…

— Есть!

Щетка лежала под столом. Игроки в домино уже уселись. Нагнувшись, я увидел их ботинки, четыре пары. Вели они себя по-разному: елозили от азарта, постукивали в такт джазу, шевелили носками, стояли спокойно. Елозили у Кравченко — вот уж не думал, что он такой заядлый! Беда, если проигрывает — сразу бросается доказывать: «У тебя, кроме дупля, три-пять было? Было! Вот если бы ты ее поставил, тогда Феде пришлось бы проехать, я бы отдуплился двоечным, он бы поставил два — пусто, ты бы дал мне, я бы закрыл… мы бы выиграли!»