— Те, кто меня не знает, и некоторые из тех, кто знает меня неплохо, уже плохо обо мне думают. Но какое мне дело? Люди любят придумывать легенды о тех, кто ими управляет. История с моим дядей, а заодно и с вами может даже сделать меня популярнее. По крайней мере я предстану в ней рачительным хозяином.

Какая удивительная позиция для политика! Впрочем, все в нем не переставало удивлять.

— Вы не боитесь того, что с вами могут сделать?

— Кто? О ком вы?

— О народе. О газетах. Если не о законе.

Он пожал плечами.

— Я могу о себе позаботиться. Если придется, конечно. Вы только что видели тому наглядный пример. Я умею быть грозным. Нельзя сказать, что я жесток от природы, но, если вы заметили, когда ко мне относятся несправедливо, я могу за себя постоять, не стесняясь в средствах.

Эмма поджала губы. Слегка дрожащей рукой она провела по юбке.

— Вы получали удовольствие от того, что внушали мне страх.

— Да. — Он согласился с таким видом, с каким профессор поощряет многообещающего студента, ухватившего самую суть лекции. — Вот почему, когда мне приходится внушать кому-то страх, я делаю это с удовольствием. — Он взялся за дверную ручку. — Идете?

Эмма не двинулась с места. Вновь она чувствовала себя не в своей тарелке.

— Эмма, — терпеливо заговорил виконт, — мы с вами живем в мрачном и грязном мире, и вы, судя по всему, неплохо к нему приспособились. Нет смысла сначала доставлять кому-то неудобства, а потом ненавидеть себя за это. Если я считаю нужным, я преследую людей тем способом, который доставляет мне удовольствие. Мой лозунг — наслаждаться каждой минутой жизни, даже если она кому-то кажется не самой лучшей. Пошли, — сказал он и повернул ручку.

Хотя бы для того, чтобы самой «получить удовольствие», она не шевельнулась.

Он широко распахнул дверь и ждал, что она за ним последует. Потом раздраженно взглянул на нее через плечо. Этой минутой он, вероятно, не наслаждается. Что же, хорошо.

— Вы идете? — спросил он.

— Нет.

Он вскинул брови и помрачнел. Он явно отличался вспыльчивостью, особенно когда ему отказывались подчиняться.

— Да, я иду, Мистер Демократия. Я тоже люблю получать удовольствие от жизни, а дразнить вас — для меня сущее наслаждение.

«Ваше сиятельство, вы слишком много о себе мните», — ясно говорил ее устремленный ему в спину взгляд.

Но он оглянулся и усмехнулся так, как может усмехнуться человек, прекрасно осведомленный о своей неотразимости и потому не реагирующий на взгляды, подобные тому, что посылала ему Эмма. И вновь Эмма почувствовала нечто вроде униженности или стыда.

«Смотри не зарывайся, Эмма, — велела она себе. — Нельзя недооценивать силу этого человека».

Старина Стюарт Эйсгарт отнюдь не был простаком.

Это чувство, это чувство легкой дрожи Эмма не могла забыть. Оно не уходило, оно затаилось где-то глубоко внутри ее. Казалось, руки и ноги ее ослабли. Они со Стюартом шли через холл, а у нее все еще было ощущение, что в животе ее тает что-то приятно-теплое. Такое странное чувство, и знакомое, и чужое. То ей хотелось запомнить его навсегда, то навек забыть и об этом ощущении, и об обстоятельствах, его породивших.

Она была в комнате Стюарта, стояла, прислонившись спиной к двери его номера, убрав руки за спину, и смотрела, как ее партнер по «играм в доверие» собирает свои пожитки. Да, она вспомнила, когда в последний раз испытала это чувство. С Заком в Лондоне. «Боже, сохрани меня», — подумала она и закрыла глаза.

Когда она открыла их вновь, Стюарт швырнул на кровать замшевый саквояж и раскрыл его. Он бросил туда ее вещи, затем стряхнул туда же деньги из своего пальто, книгу, лежавшую возле кровати, потом достал еще одну из-под подушки. Книги... Как ей нравились книги Зака! Она смотрела на Стюарта, и ей казалось, будто сердце ее буквально соскользнуло дюймов на шесть вниз. В нем было слишком много такого, что ей нравилось. В нем ей нравилось все. И это пугало ее.

«Нет, сэр, ни за что. Никогда. Не подпускай его близко», — мысленно приказала она себе.

Да, она поможет ему, как она обещала, потому что у нее нет иного выхода, если она не хочет попасть в тюрьму. Но она не даст ему прикоснуться к ней вновь, ни за деньги, ни по любви. Одного Закари Хотчкиса хватит на всю оставшуюся жизнь для любой женщины. Она и так все глаза выплакала по нему, и начинать все сначала она не хочет.

— Так какой у нас план? — спросил Стюарт по крайней мере в третий раз, рассеянно оглядывая кровать: не забыл ли что бросить в саквояж. Он швырнул в саквояж ночную рубашку, сшитую из огромного количества белого шелка — тяжелого, теплого, с обработанным руликом краем. Роскошная и очень мужественная вещь. Он и спал гордый и важный, как белый павлин.

«Нет, — решила Эмма, — план может и подождать. Вначале надо решить другой насущный вопрос».

— Ваше сиятельство, — сказала она с настолько явно преувеличенными уважительными интонациями, что всякому было очевидно: никакого уважения к «его чести» она не испытывала, — я хочу, чтобы вы поняли: мне не нравится то, что мы только что сделали в другом номере. По иным причинам, не только сексуального характера, я не хочу, чтобы это случилось вновь. Если вы себе что-то подобное позволите, я не только вас укушу, но сделаю что-нибудь похуже. — Она решила напомнить ему про укус, поскольку его этот момент явно насторожил.

— Отлично, — сказал он. — Я не стану вас принуждать. Я вас и в тот раз не принуждал.

— Мне не нравится, когда мои руки связывают.

— Возможно, вы ввели меня в заблуждение. Но хорошо, я больше не буду их связывать. Так вас устроит?

— Да, так уже лучше.

— Так, значит, вы любите иметь руки свободными?

— Да, всегда.

Он засмеялся этим своим глубоким мефистофельским смехом и наклонился, чтобы поднять с пола пару голубых тапочек, сделанных из кожи и бархата. Их он тоже швырнул в саквояж.

«Вы больны, раз вы привязываете женщин к стульям, — хотелось ей сказать. — А я не больна». Однако она решила, что дальше говорить бессмысленно. Он был безнадежен.

Он собрал разложенные на кровати документы и убрал в саквояж. Оторвал глаза от оловянной застежки и с минуту просто смотрел на нее — чистое созерцание. Ей показалось, что он пытался что-то уяснить для себя, но так и не смог.

— Вы знаете, Эмма, — произнес он наконец. — Вы ведь были замужем. Уверен, что у вашего мужа были моменты...

— Моменты? — переспросила она. Отчего он заставляет ее так злиться? Ей снова хотелось залепить ему пощечину. Она сцепила руки за спиной — они так и чесались.

— Какие-то особые пристрастия, особые приемы любви, — закончил свою мысль виконт.

«Стюарт, просто Стюарт», — напомнила она себе.

— Мой муж большую часть времени занимался любовью с бутылкой джина. И еще воздавал должное своим горестям и чувству вины за все ошибки, что он совершил в жизни, считая, что они столь уникальны, своеобычны и лишь ему присущи, как будто он был сам Бог... — Эмма оборвала себя.

Они оба стояли и молчали, пораженные этим ее признанием, этой ее тирадой.

После Лондона Эмма занималась с мужем любовью считанное число раз — пальцев одной руки хватит, — и ни разу не обходилось без унизительных моментов: после Лондона Зак терял эрекцию как раз в самый решающий момент. Они оба были близки к отчаянию от того, что хороший преподобный Хотчкис никогда не мог исполнить свой супружеский долг так же хорошо, как плохой преподобный Хотчкис, хотя Эмма всегда любила своего мужа — и в лучшие времена, и в худшие.

Ей было знакомо то удовольствие, что могут извлечь из общения друг с другом мужчина и женщина. Особенно сейчас, когда у нее была возможность вспомнить, что это такое. Это было хорошо, и это было нормально. Однако она мало что знала, если знала вообще, о том, что произошло с ней несколько минут назад. Она лишь точно знала, что это — ненормально. Глубже исследовать предмет она не желала. Она всегда полагала, что разнообразие удовольствий ограничивается пределами спальни, что мужчина должен быть сверху и что все должно происходить в темноте.