Можно говорить о невидимом трубопроводе по перекачке фимиама. Разветвленная сеть трубопровода “подогревает” все четыре площадки привилегированного бытия-в-признанности, а обитатели Олимпа и прорывающиеся туда завоеватели ведут упорную борьбу за перераспределение фимиама — примерно так же, как и боги античности. А “простые смертные”, размещая свои многообразные чаяния не только в своих телах, но и в телах небожителей, взыскуют воссоединения с собственным экзистенциальным авангардом, со своим проектом в высоких горизонтах. Тем самым и создается тяга, сверхмощный drive, неудержимо влекущий в политику, на подиум, взывающий к авторствованию. Ибо лишь в границах заветных территорий возможно приумножение и тиражирование своего Я-присутствия, публикация личных обстоятельств в анонимном потоке, состоящем из каждого другого.

Чрезвычайно любопытна в этом отношении фигура автора-художника, предводителя будущей элиты, уже сейчас потребляющего фимиам самой высокой пробы. Художник с наслаждением позирует в тексте, напоминая Портоса, охотно демонстрирующего роскошную перевязь в полной уверенности, что никто не заглянет под плащ, где концы с концами не сходятся и вместо золотого шитья с бисером подвязана простая, неприглядная веревочка. Художник соучаствует в сокровенных помыслах другого с наибольшей яркостью персонального отпечатка. Не удовлетворяясь ролью Зевса, он с ревностью Иеговы стремится перекрыть своим персональным другим прямую проекцию на экран иноприсутствия, стремится опосредовать их перенос в поле публичной признанности собственной персоной. Такой уровень притязаний недоступен политику. Одним из ярких примеров сокровенной утопии Большого Художника может служить набоковская “Лолита”. Гумберт Гумберт претендует на роль единственной причины наслаждения для Лолиты. Исполняя ее прихоти, проявляя редкую изобретательность в деле заботы, он тешит себя сладостной мыслью, что держит в руках всю вселенную любимой, весь пучок ее иноприсутствий. Тем большей трагедией оборачивается для героя тот факт, что Лолита бросает его без всяких терзаний... Такое чувство могла бы испытать древняя Япония, если бы микадо, презрев свой священный сан живого бога (царственного козла), сбежал бы в напарники к бродячему жонглеру.

Контуры грядущей агорафобии

Последнее столетие отмечено тенденцией к постепенному размыванию границ между территориями публичной признанности. Мы не задумываясь говорим о “политической сцене” и “политической арене”, о “художественной политике” или о выразительной и артистичной манере футболиста — и правильно делаем. Ибо различия в характере деятельности политиков, спортсменов, фотомоделей и рок-певцов, как бы велики они ни были, объединяются общей ролью коллекторов для делегированных присутствий-полномочий. Так и греческие боги, покровительствуя разным ремеслам, жили на общем Олимпе, куда и восходил дым от жертвенных костров, приятно щекотавший ноздри.

Актер может легко переместиться в политику, самые банальные и убогие изречения какого-нибудь чемпиона по теннису будут с жадностью выслушаны. Остается в силе язвительный анализ фельетонной эпохи, предпринятый Германом Гессе,— когда великого физика спрашивают о его любимом сорте макарон, а знаменитого поэта — о его отношении, например, к клонированию. Только теперь “физик” уже не испытывает неловкости, а писатель начинает рассказывать о клонировании сам, не дожидаясь, когда его спросят.

Обладатели статуса VIP свободно перемещаются по всему пространству mass media, при этом на второй план отходит причина попадания в фокус внимания: если уж удалось “засветиться” по какому-либо поводу, сразу все пространство бытия-в-признанности открывает свои горизонты. Такому положению дел способствует набор клише, предлагаемый для “авторской” редакции аффектов, персональных обстоятельств и “умных мыслей”. Поп-идол может, конечно, продемонстрировать с экрана телевизора своего попугая, а хозяин Белого дома рассказать о повадках своего любимого котика — в этом смысле мечта Калигулы исполнилась, и нынешние “сенаторы” уже считают за честь близкое знакомство с домашним животным народного кумира. Но произвол в демонстрации определенных, любимых фрагментов перевязи вторично ограничен параметрами mass-media: даже самый знаменитый физик, рискнувший предъявить публике не скрипку, а длинный расчет формул, был бы вскоре отключен от эфира телеведущим, выступающим в роли контролера переносов,— он и другие цензоры (журналисты) следят за тем, чтобы ничто не нарушало мир и покой подданных mass media.

Современное положение вещей наталкивает на мысль, что пик сладости политической власти уже пройден. Наше исследование отправлялось от той точки, когда произошла поляризация церемониальности, позволившая значительной части социума выскользнуть из-под тотальной власти табу. Тогда первые царственные особы и образовали первый в истории класс обездоленных. Напрочь лишенные приватности “трагосы” несли свою суровую трагическую лямку, пока на священную агору не ворвались носители ярости, не желающие следовать букве сценария и вообще не привыкшие следовать букве. Они и преобразовали церемониальное в политическое, добившись радикального перераспределения приватного. Успешно осуществленный перенос субъективности за пределы собственного тела стал основой для последующих расширений субъекта.

Сформировавшаяся на сегодняшний день карта иноприсутствия включает в себя гораздо более комфортные зоны, чем агора. Агора послужила строительными лесами для возведения всего здания бытия-в-признанности, теперь наступает время демонтажа строительной площадки. С одной стороны, прожекторы mass-media норовят высветить отвоеванные уголки приватности (случай Клинтона и Моники Левински можно рассматривать как симптом грядущей агорафобии), с другой — ужесточение рутинного протокола постепенно загоняет политика в нишу, занимаемую телевизионным диктором (даже не телеведущим). В этом смысле интегральным показателем демократии является инструментализация политического поприща, девальвация агоры как привилегированной сферы переноса. Подданные империи Голливуд теснее связаны со своим метаперсональным телом, чем подданные современной демократической республики.

Экспансия Я-присутствия как более точная расшифровка воли к власти на глазах меняет свой вектор: возможности авторской политики, вторично ограниченные ужесточившейся редактурой современности, перекрываются расширяющимися возможностями текста. Именно на подступах к тексту (в самом широком смысле слова) сейчас конденсируется величайшая движущая сила следующего столетия — сила маниакального авторствования.