– Вы ввязались в бой с революционерами, – говорит Говард.
– Моя обычная беда на вечеринках. Я ввязываюсь в бои.
– Разумеется, – говорит Говард, – эти ребятки по вполне веским причинам не доверяют никому старше тридцати лет.
– А сколько мне, по-вашему, лет? – спрашивает мисс Каллендар.
– Не знаю, – говорит Говард. – Ваш костюм вас маскирует.
– Мне двадцать четыре, – говорит она.
– В таком случае вам следует принадлежать к ним, -говорит Говард.
– А сколько лет вам? – спрашивает мисс Каллендар.
– Мне тридцать четыре, – говорит Говард.
– Ах, доктор Кэрк, – значит, вам не следует.
– О! – говорит Говард. – Есть еще вопрос о правоте и неправоте, хорошем и плохом. Я выбираю их. Они на стороне справедливости.
– Ну, это я могу понять, – говорит мисс Каллендар. Подобно стольким людям средних лет, вы, естественно, им завидуете. Вся эта юность вас чарует. Я уверена, вы извиняете ей, что угодно.
Говард смеется. Мисс Каллендар говорит:
– Надеюсь, вы не приняли это за грубость?
– Нет-нет, – говорит Говард, – по той же причине извиню вам, что угодно.
Уголком глаза Говард замечает происходящее позади: руки прикасаются к грудям, партнеры договариваются, пары исчезают.
– Да? – говорит мисс Каллендар. – А я думала, вы: пытались сделать из меня бунтовщицу.
– Вот именно, – говорит Говард.
– Но против чего я могла бы взбунтоваться?
– Против всего, – говорит Говард. – Угнетение и социальная несправедливость вездесущи.
– А! – говорит мисс Каллендар. – Но ведь против этого бунтуют все и всегда. Нет ли чего-нибудь поновее?
– У вас нет социальной совести, – говорит Говард.
– У меня есть совесть, – говорит мисс Каллендар. – Я часто ее использую. По-моему, это своего рода нравственная совесть. Я очень старомодна.
– Мы должны вас модернизировать, – говорит Говард.
– Ну, вот, – говорит мисс Каллендар, – вы ничего не собираетесь мне извинять.
– Нет, – говорит Говард. – Почему вы не позволяете мне спасти вас от вас самой?
– Ой, – говорит мисс Каллендар. – По-моему, я знаю точно, как вы за это приметесь. Нет, боюсь, для меня вы слишком стары. Я не доверяю никому старше тридцати лет.
– Ну а мужчинам моложе тридцати? – спрашивает Говард.
– А вы готовы на варианты, если необходимо? – говорит мисс Каллендар. – Ну, я мало доверяю и тем, кто моложе.
– Это оставляет вам очень мало места для маневрирования, – говорит Говард.
– Так ведь в любом случае я мало маневрирую, – говорит мисс Каллендар.
– Тогда вы много теряете, – говорит Говард. – Чего вы боитесь?
– А, – говорит мисс Каллендар, – новый мужчина, а приемы старые. Ну, было очень приятно поболтать с вами. Но вам надо заботиться тут о стольких людях, и вы не должны терять время на болтовню со мной. – Мисс Каллендар укладывает мраморное яйцо назад в корзиночку на каминной полке.
– Они сами о себе заботятся, – говорит Говард. – Я имею право на то, что нужно мне.
– О, я едва ли тут подхожу, – говорит мисс Каллендар. – Вам будет разумнее поискать где-нибудь еще.
– Кроме того, я должен спасти вас от ваших ложных принципов, – говорит Говард.
– Возможно, как-нибудь у меня появится в этом нужда, – говорит мисс Каллендар, – и если случится так, обещаю тут же дать вам знать.
– У вас есть нужда во мне, – говорит Говард.
– Что же, благодарю вас, – говорит мисс Каллендар. – я очень благодарна вам за предложенную помощь. И миссис Кэрк за предложение свозить меня в клинику планирования семьи. Вы все в Водолейте очень приветливы.
– Мы такие, – говорит Говард. – И готовы на любые услуги, не забывайте.
Говард идет назад в кипение вечеринки; мисс Каллендар остается стоять у каминной полки. Кто-то вышел и нашел выпить еще; атмосфера становится приглушеннее, возбуждение мягче и сексуальнее. Он проходит между телами – лицо к лицу, задница к заднице. Он ищет глазами Флору Бениформ; лиц вокруг много, но ни одно не принадлежит ей. Попозже он наверху в своей спальне. Там стоит глубокая и полная тишина, если не считать звуков индийской раги, доносящихся с проигрывателя. Занавески задернуты. Лампочка над кроватью не повернута вниз, как обычно, а светит в потолок; она обернута какой-то розовой материей, возможно, блузкой. Кровать с ее полосатым мадрасским покрывалом передвинута из центра комнаты в угол под окном. Вдоль стен в тишине сидят и лежат люди, касаясь или обнимая друг друга, слушая ритмы и кадансы музыки. Это группа бесформенных абрисов: торчат головы, тянутся пальцы, сжатые руками, которые связывают один абрис с другим. Сигареты с марихуаной переходят из пальцев в пальцы; они багрово вспыхивают, когда кто-нибудь затягивается, и тускнеют. Говард вбирает бессловесные слова музыки; он допускает, чтобы его собственная спальня становилась для него все более и более чужой. Домашний халат Барбары и ее балахон, свисающие с крючка за дверью, меняют цвет, преображаются в чистую форму. Блеск покореженных ручек старого комода, купленного у старьевщика, когда они меблировали дом, фокусирует цвета, преображается в яркий таинственный узел. Вино и наркотик свиваются в кольца у него в голове. Лица обретают форму и растворяются в водянистом свете; лицо девушки с дурацкими зелеными тенями вокруг глаз и белыми напудренными щеками, мальчика с кожей цвета влажной оливки. Рука лениво машет вблизи от него, машет ему; он берет сигарету, удерживает руку, поворачивается поцеловать несексуальное лицо. Его сознание упивается идеями, которые курятся, будто дымок, обретают форму, как постулат. Стены движутся и открываются. Он встает и идет мимо рук, и туловищ, и ног, и бедер, и грудей на лестничную площадку.
Он открывает дверь в туалет. Звуки льющейся струи и голоса, говорящего:
– Кто такой Гегель?
Он закрывает дверь. Дом почти затих, вечеринка рассеялась по многочисленным перифериям ее шумного центра общения. Он спускается по лестнице. Там сидит Макинтош, а рядом с ним – Анита Доллфус и ее собачка.
– Младенец? – говорит Говард.
– Он еще не начал рождаться, – говорит Макинтош, – ложная тревога, по их мнению.
– Но младенец-то там имеется?
– О да, – говорит Макинтош. – Еще как имеется.
– Ходят слухи, что Мангель приедет сюда прочесть лекцию, – говорит Говард.
– Отлично, – говорит Макинтош, – хотелось бы послушать, что он скажет.
– Совершенно верно, – говорит Говард.
Лица в гостиной все переменились, он не узнает ни единого. Шестифутовая женщина спит под пятифутовым кофейным столиком. Подходит мужчина и говорит:
– Я на днях разговаривал с Джоном Стюартом Миллем. Он покончил со свободой.
Другой мужчина говорит:
– Я на днях разговаривал с Райнером Марией Рильке. Он покончил с ангелами.
Говард говорит:
– Флора Бениформ?
– Кто? – спрашивает один из двух мужчин. Есть свободное пространство у каминной полки, где стояла та девушка, мисс Каллендар. Из кухни выходит Майра Бимиш, ее волосы еще больше сбились на сторону.
– Ты не сказал Генри, – говорит она.
– Я никому не сказал, – говорит Говард.
– Это наш секрет, – говорит Майра. – Твой, мой и Зигмунда Фрейда.
– Он тоже никому не скажет, – говорит Говард.
– На днях я разговаривал с Зигмундом Фрейдом, – говорит еще один мужчина. – Он покончил с сексом.
– М-м-м, – говорит Майра Бимиш, целуя Говарда. – М-м-м-м-м-м.
– Почему бы тебе не написать об этом книгу и не заткнуться? – говорит кто-то.
– Говард, ты думаешь, это правда, что полностью удовлетворяющий оргазм может изменить наше сознание, как говорит Вильгельм Рейх? – спрашивает Майра.
– Я должен изображать хозяина дома, – говорит Говард. Он покидает гостиную. Он сдвигает кресло, загораживающее лестницу, ведущую вниз к его кабинету, и спускается по ступенькам.
У себя над головой он слышит топот вечеринки. Ему пришла в голову мысль для его книги. Книга начинается: «Попытка приватизировать жизнь, полагать, что внутри одиночных самоосуществляющихся индивидов заключены бесконечные просторы существования и морали, которые оформляют и определяют жизнь, это феномен узкой исторической значимости. Он принадлежит конкретной и краткой фазе в эволюции буржуазного капитализма и являет собой производное своеобразной и временной экономической ситуации. Все признаки свидетельствуют, что такой взгляд на человека скоро уйдет в прошлое». Он открывает дверь кабинета; зарево натриевых уличных фонарей прихотливо ложится на стены, книжные полки, африканские маски, рассеченные вертикальными полосками теней от решетки, ограждающей полуподвал. Лампа не горит. Он внезапно понимает, что в кабинете есть кто-то – сидит на раскладном кресле в дальнем углу. Он зажигает свет. Полусидя, полулежа в кресле с платьем, сбившимся на бедра, с листами рукописи на полу вокруг – Фелисити Фий. Он говорит: