– Ты помнишь, когда люди вроде нас не думали, что жизнь глупа? – спрашивает Барбара. – Когда все было распахнутым и раскрепощенным, и мы все что-то делали, и революция ожидалась на следующей неделе? И нам было меньше тридцати, и мы могли полагаться на нас?
– И сейчас все так же, – говорит Говард, – люди всегда появляются и исчезают.
– Неужели правда это так? – спрашивает Барбара. – Тебе не кажется, что люди устали? Ощутили проклятие в том, что делают?
Говард говорит:
– Мальчик умирает, а ты превращаешь это в знамение времени.
Барбара говорит:
– Говард, ты всегда все выворачивал в знамения времени. Ты всегда говорил, что время всегда там, где мы, что другого места нет. Ты жил на привкусе и модах мироощущения. И точно так же этот мальчик, который пришел на одну из наших вечеринок, и у него на руке была голубая татуировка; он накинул себе веревку на шею в сарае. Он реален или нереален?
– Барбара, ты просто в подавленном настроении, – говорит Говард, – прими валиум.
– Прими валиум. Устрой вечеринку. Сходи на демонстрацию. Пристрели солдата. Устрой заварушку. Переспи с другом. Вот твоя система решения всех проблем, – говорит Барбара. – Всегда блестящее радикальное решение. Бунт в качестве терапии. Но разве мы все это уже не испробовали? И разве ты не замечаешь некоторой сумеречности в нашем
былом?
Говард оборачивается и смотрит на Барбару, анализируя эту ересь. Он говорит:
– Возможно, теперь существует мода на провалы и отрицания. Но мы не обязаны ей следовать.
– А почему? – спрашивает Барбара. – В конце-то концов ты следовал каждой моде, Говард.
Говард сворачивает на их полукруг; бутылки побрякивают в глубине фургона. Он говорит:
– Не понимаю твоей кислости, Барбара. Тебе просто нужно какое-нибудь занятие.
– Уверена, ты найдешь способ меня им обеспечить, – говорит Барбара. – Беда только в том, что занятий я от тебя получила уже с избытком и с меня достаточно.
Говард останавливает машину; он кладет руку на бедро Барбары. Он говорит:
– Ты просто отключилась, детка. Все по-прежнему происходит. Ты почувствуешь себя снова хорошо, стоит тебе включиться.
– По-моему, ты не понимаешь, о чем я тебе говорю, – говорит Барбара. – Я говорю, что твоя упоенная вера в то, что что-то происходит, больше меня не успокаивает. Господи, Говард, как, как мы стали такими?
– Какими? – спрашивает Говард.
– Стали до такой степени зависеть от того, что что-то происходит, – говорит Барбара, – устраивать такие представления.
– Могу объяснить, – говорит Говард.
– Не сомневаюсь, – говорит Барбара, – но, пожалуйста, не надо. Ты прямо в университет?
– Я же обязан, – говорит Говард, – начать семестр.
– Начать заварушку, – говорит Барбара.
– Начать семестр, – говорит Говард.
– Ну, так я хочу, чтобы ты до начала помог мне выгрузить все это.
– Само собой разумеется, – говорит Говард. – Ты забери закуску, а я перетащу вино.
И вот Кэрки вылезают из фургона и заходят сзади и выгружают все, что там лежит. И вместе вносят сыр, хлеб, сосиски, стаканы и большие красные бутылки в картонках в сосновую кухню. Они раскладывают их на столе, внушительный ассортимент снеди, уже готовой, ожидающей вечеринки.
– Я хочу, чтобы ты вернулся к четырем и помог мне с этим весельем, которое мы заквашиваем, – говорит Барбара.
– Попытаюсь, – говорит Говард. Он смотрит на вино; он возвращается к фургону. Потом садится за руль и едет через город к университету.
II
Кэрки, бесспорно, новые люди. Но если некоторые новые люди просто рождаются новыми людьми, естественными соучастниками перемен и истории, Кэрки обрели этот статус не столь легко, а ценой усилий, гибкости и сурового опыта; и если вас интересует, как узнать их, ощутить, то – как объяснит вам Говард – из всех фактов, их касающихся, именно этот наиболее важен. Кэрки ныне полноправные граждане жизни; они претендуют на свои исторические права; но они не всегда были в положении, позволяющем претендовать на них. Ибо они не родились детьми буржуазии с ощущением вседоступности и власти распоряжаться, и они не выросли здесь, в этом сверкающем приморском городе с его молом и пляжем, его фешенебельными особняками и легким контактом с Лондоном, контактом с наиновейшими стилями и богатством. Кэрки, и он, и она, росли на закопченном, более жестком севере в респектабельной верхней прослойке рабочего класса в сочетании с антуражем нижнего эшелона среднего класса (Говард отполирует для вас данное социальное местоположение и объяснит двойственность, заложенную в самой его сути); и когда они только познакомились и поженились, лет двенадцать назад, они были совсем иными людьми, чем нынешние Кэрки, – робкой замкнутой парой, подавленной жизнью. Говард был стандартным продуктом своих обстоятельств и своего времени, то есть пятидесятых: мальчик на стипендии, серьезный, ответственный, начитанный
в пределах школьной библиотеки, косо смотревший на спортивные игры и человечество, который поступил в университет Лидса в 1957 году исключительно благодаря академическим стараниям, изнурительным стараниям, обошедшимся ему, правду сказать, в бледность лица и интеллекта. Барбара от природы отличалась большей быстротой ума, да иначе и быть не могло, поскольку от девочек из такой среды академических успехов специфически не требовали, и она из своей женской школы попала в университет не из-за упорного туда стремления, как Говард, но благодаря ободрению и советам благожелательной учительницы языка и литературы, которая, будучи социалисткой, высмеивала ее сентиментально-честолюбивые помыслы стать образцовой женой и матерью. Даже в университете они оставались робкими людьми, фигурами, далекими от политики в неполитическом неагрессивном антураже. Одежда Говарда в те дни всегда умудрялась выглядеть старой, даже когда была с иголочки новой; он был очень худым, очень блеклым, и ему неизменно оказывалось нечего сказать. Он специализировался по социологии, тогда все еще отнюдь не популярной и не престижной дисциплине, собственно говоря, дисциплине, которую почти все его знакомые считали тяжеловесной, насквозь немецкой и скучной. Пальцы у него были темно-желтыми, проникотиненными из-за того, что он курил «Парк-Драйвз» – его единственная поблажка себе или, как он называл ее тогда словом, которое затем выбросил из своего лексикона, – его порок; а его волосы, когда он нерегулярно приезжал домой на уик-энды, были подстрижены – и очень коротко.
В тот период социологией он интересовался только теоретически. Он редко куда-нибудь выходил, или знакомился, или оглядывался вокруг себя, или обретал что-нибудь сверх абстрактных представлений о социальных силах, которые анализировал в своих письменных работах. Работал он со всем усердием и питался с семьей, у которой снимал комнату где-то на задворках. В то время он никогда не бывал в ресторанах и очень редко – в пивных; его родители были методистами и трезвенниками. На третьем курсе он познакомился с Барбарой, а вернее, Барбара познакомилась с ним; через несколько недель по ее инициативе она начала спать с ним в квартире, которую делила с тремя другими девушками; и убедилась, что он, как она и подозревала, никогда прежде ни в одной девушке не побывал. На этом третьем курсе они очень привязались друг к другу, хотя Говард твердо решил, что личная жизнь не должна вторгаться в его подготовку к выпускным экзаменам. Он сидел по вечерам с ней в ее квартире, читал учебники в нескончаемом безмолвии, пока наконец они не удалялись в спальню с грелкой полной кипятка и кружками желанного какао. «Мы только обнимались, чтобы согреться, – говорит Говард в последующих объяснениях. – Отношениями это ни с какой стороны не было». Однако отношения или вовсе не отношения, а порвать их оказалось очень трудно. Летом 1960 года они оба сдали выпускные экзамены, Говард блестяще, а Барбара, которая не слишком занималась предметом, по которому специализировалась, английским – и больше присутствовала при подготовке Говарда, чем готовилась сама, не слишком блестяще. Теперь, когда университет остался позади, они обнаружили, что им трудно расстаться и пойти каждому своим путем. В результате они избрали тот институт, который, как теперь объясняет Говард, представляет собой способ, каким общество в интересах политической стабильности придает перманентность случайности отношений: иными словами, они поженились. Брак был заключен в церкви, точнее в молельной, в присутствии многочисленных родственников и друзей, – формальность, чтобы ублажить их семьи, к которым они были одинаково сильно привязаны. Они устроили себе медовый месяц в Риле, отправившись туда на дизельном поезде и сняв комнату в пансионе; потом они вернулись в Лидс, так как Говард должен был приступить к работе над диссертацией. В силу своих блестящих экзаменов он был теперь аспирантом, получив грант SSRC, которого, казалось, должно было в достатке хватать на обоих. И вот он приступил к работе над своей темой, к достаточно рутинному религиозно-социологическому исследованию христа-дельфианства в Векфильде, темой, которую он выбрал потому, что в ранней молодости испытал духовное увлечение этой конфессией, увлечение, которое теперь обратил в социологическую проблему. Что до Барбары, она, естественно, стала домохозяйкой, а вернее, по ее собственному выражению, квартирохозяйкой.