– Может быть, – говорит Майра. – Может быть.
Под мигающим синим маячком подъезжает «скорая помощь», и порядочное число людей помогает отнести стонущего Генри вниз по лестнице. Их ноги тяжело топают по Деревянным ступенькам, и внизу, в полуподвальном кабинете Говард слышит этот громовой шум. Маячок вспыхивает синевой сквозь занавески, отбрасывая странные формы на книжные полки и маски. Но Говард слишком занят, чтобы увидеть это по-настоящему или правильно истолковать.
– Они, кажется, наслаждаются вовсю, – шепчет он на ухо Фелисити Фий.
Фелисити шепчет над ним:
– Я тоже.
– Вот и хорошо, – говорит Говард.
– А ты?
– Да, – говорит Говард.
– Не слишком, – говорит Фелисити, – но я рада получать то, что ты можешь мне уделить.
– Так всегда и бывает, – говорит Говард.
– Нет, – говорит Фелисити.
Сирена «скорой помощи» сигналит, и она уносится со щербатого полукруга.
– Отдел по борьбе с наркотиками, – говорит Говард.
– Нет, лежи, лежи, останься здесь, – говорит Фелисити.
– Я подумал, что что-то случилось. Мне следовало быть там, – скажет Говард утром, когда Флора расскажет ему, что произошло. Но Флора добавит святую истину: на вечеринках у каждого есть что-то свое, чем заняться, и следует считать, что они этим и занимаются, как, кстати, по-своему занялся и Генри. Ведь люди – это люди, а вечеринки – это вечеринки; особенно когда их устраивают Кэрки.
VI
Четыре часа утра, и вечеринке наступает конец. Последние гости стоят в холле, некоторым для поддержки требуется стена; они говорят свои слова прощания; они рискуют выйти за дверь в спокойствие предрассветного Водолейта. Кэрки, эта гостеприимная пара, усердно их провожают, а затем поднимаются наверх в свою развороченную спальню, где резко пахнет марихуаной, и сдвигают кровать на ее законное место, и убирают с нее пепельницы, и раздеваются, и залезают под одеяло. Они ничего не говорят, будучи очень усталыми людьми; они не прикасаются друг к другу, им этого не требуется; Барбара в черной ночной рубашке укладывает свое тело в тело Говарда, ягодицами на его колени, и они тут же засыпают. А потом наступает утро, и на тумбочке у кровати трезвонит будильник, и они вновь просыпаются, вернувшись в жизнь обыденных вещей. Возвращается сознание и ощущается очень тяжелым от усиленного употребления; Говард раздвигает веки, рывок в бытие, регресс, новая попытка. Машины грохочут по складкам городских магистралей; дизельный пригородный поезд гудит на виадуке; бульдозеры рычат заводящимися моторами на стройках. Кровать вибрирует и подпрыгивает; Барбара в процессе вставания. Будильник показывает V перед VIII. Барбара шлепает босыми ногами к двери и снимает с крючка свой халат; она идет к окну и отдергивает занавеску, впуская в комнату тусклый дневной свет. Комната предстает в своей несмягченной вещности, сдобренной затхлым запахом сигаретного дыма, сладковатостью дотлевшей марихуаны. На двери косо висит кем-то сброшенное платье, выпотрошенное длинной «молнией». На комоде от старьевщика с шершавыми поверхностями, без одной ручки и с двумя сломанными, стоят тарелки, три полные пепельницы и много пустых винных стаканов из супермаркета. За площадкой в унитазе шумит вода. Снаружи с моря надвигаются черные, набухшие дождем тучи, проползают над крышами фешенебельных домов; дождь льет, и смазывает, и чернит кирпичи разбитых домов напротив, яростно плюет в ненадежные желоба Кэрков. В голове Говарда сухой снимок кого-то: Фе-лисити Фий, мозаика пятен над ее грудями. Он включает механизм мускулатуры; он встает с постели и идет через хлам вечеринки и неискупленный дневной свет в ванную. Он мочится в унитаз; он достает свою бритву из аптечки и разматывает шнур. Он вставляет штепсель бритвы в две черные дырочки под матовым шаром лампы.
Он дергает шнурок выключателя. Лампа и бритва, яркий свет и жужжание включаются одновременно. Его лицо обретает видимость в захватанном пальцами стекле зеркала. В холодном урбанистическом свечении утра он исследует Состояние Человека. Его блеклые клювистые черты, усы в форме нити накаливания всматриваются в него, как он в них.
– Черт, – говорит он, – опять ты. Поднимаются пальцы и касаются и придают нужную форму этой чужой плоти. Он водит по ней бритвой, творит форму конструкции перед ним, приводит ее в порядок, ловко ваяет ее по краям усов, выглаживает по линии бачков. Он выключает бритву; снизу доносится дикарское тявканье его детей. Черты, которые он создавал, белесо, абстрактно маячат перед ним в зеркале; он тычет в них пальцами в надежде вернуть им то первозданное свечение, которое есть реальная и действительная жизненность. Никакой реакции. Он берет флакон лосьона для после бритья с этикеткой, прокламирующей мужскую силу, и обмазывает им щеки.
.
Он выключает лампу над зеркалом; лицо уходит в мглу. В металлическую полочку над раковиной натыканы семейные зубные щетки; он берет одну и взбивает трением пену в ротовой полости. Дождь плещет в желобах. В акустических сплетениях лестницы воркует женский голос: его призывают к завтраку и домашним обязанностям, ибо сегодня его очередь везти детей в школу. Он причесывает волосы и бросает снятый с гребенки вычес в желтую воду унитаза. Он нажимает на ручку и спускает воду. Он возвращается в спальню, лезет в гардероб и выбирает одежду – свою культурную индивидуальность. Он надевает джинсы и свитер; затягивает на запястье ремешок часов. Он идет вперед на домашнюю арену. На площадке, на ступеньках пустые стаканы и тарелки, чашки и пепельницы, бутылки. Собачка Аниты Доллфус оставила свои следы, и через весь холл тянется цепочка непонятных темных пятен. На полу лежит серебристое платье. Он входит в сосновый декор кухни, где хаос абсолютен. На сосновых сервантах стоят во множестве бутылки; повсюду много грязных тарелок. Преобладает вонь былых вечеринок. В бесконечной череде малюсеньких взрывов дождевые капли шлепают на стеклянную крышу викторианской оранжереи, где играют дети. Электрический чайник завивает струйку пара вокруг Барбары, которая стоит в своем домашнем халате перед плитой, непричесанная.
– Господи, ты только погляди, – говорит Барбара, опуская яйца в кастрюльку. – Давай, давай, погляди.
Говард вкладывает ломти хлеба в тостер; он отзывчиво глядит в сторону.
– Да, полный беспорядок, – говорит он.
– С которым ты обещал мне помочь, – говорит Барбара.
– Верно, – говорит Говард. – И помогу.
– Не можешь ли ты поставить меня в известность когда?
– Ну, утром у меня занятия, – говорит Говард. – А Днем факультетское совещание, которое затянется надолго.
– Не затянется, – говорит Барбара, – если ты не станешь ввязываться в споры.
– Я существую, чтобы спорить, – говорит Говард.
– Я просто хочу внести ясность, – говорит Барбара. – Я не собираюсь возиться с этим в одиночку.
– Конечно, нет, – говорит Говард, беря «Гардиен» с кухонного стола.
Заголовки оповещают его о множестве возмутительных несправедливостей и всяких бедах. Новое движение против порнографии, суд над анархистами-бомбистами, двусмысленная конституционная встреча в Ольстере, идиотичная конференция лейбористской партии в Блекпуле. Свободы зажимаются; его радикальный гнев нарастает, и он начинает испытывать частицу той горечи, которая неотъемлема от ощущений живого «я».
– Я не собираюсь, – говорит Барбара. – Ты нашел для меня кого-нибудь?
– Нет еще, – говорит Говард. – Но найду.
– Я могла бы договориться с Розмари, – говорит Барбара. – Вчера она была в хорошей форме. Поехала домой с твоим другом из секс-шопа.
– Вот видишь, как быстро кончаются эти страдания? – говорит Говард. – Нет, Барбара, пожалуйста, только не Розмари.
– В первую очередь беспорядок, – говорит Барбара.
– Уберем вечером, – говорит Говард.
– Вечером меня не будет дома.
Тостер выплевывает хлеб, Говард берет теплый ломоть.
– Куда ты идешь? – спрашивает он.
– Я записалась на вечерние курсы в библиотеке, – говорит Барбара. – Занятия начинаются сегодня, и я не хочу их пропустить. Ладно?