– Что с вами произошло? – спрашивает Говард, когда они залезают внутрь.
– А! – говорит Селия. – У нас была вечеринка. Говард едет назад к сцене и арене своей собственной
вечеринки. В кухне Барбары нет; он слышит звуки воды, льющейся в ванной. Он берется за дело и откупоривает бутылки; он ходит по дому, переставляя мебель, создавая пространства и контрпространства. Уже стемнело; он стоит в своей спальне, пока отблески угасшей зари освещают изгрызенные дома напротив, и налаживает лампы. Из ванной выходит Барбара, и он входит туда. Он раздевается, принимает ванну, пудрит тело и выходит в спальню одеться. Барбара надевает там яркое серебристое платье.
– Нормально? – спрашивает она.
– Откуда оно у тебя? – спрашивает Говард.
– Купила в Лондоне, – говорит Барбара.
– Ты никогда его для меня не примеряла, – говорит Говард.
– Да, – говорит Барбара. – Я предложила, но у тебя не было времени.
– Отличное, – говорит Говард.
– Да, – говорит Барбара. – У него прекрасный вкус.
Барбара выходит из спальни; Говард начинает одеваться, элегантно, аккуратно, для грядущей сечи. Входят дети и бегают туда-сюда.
– А люди опять так же намусорят, как в прошлый раз? – спрашивает Мартин.
– Не думаю, – говорит Говард, – их будет не так много.
– Только бы никто опять не прыгнул в окно, – говорит Селия.
– Никто в окно не прыгал, – говорит Говард. – Просто кто-то немного поранился.
– Дядя Генри, – говорит Мартин, – он придет?
– Не знаю, – говорит Говард, – я вообще не знаю, кто придет.
– А если никто не придет, – говорит Селия, – кто съест весь этот сыр?
– Только не я, – говорит Мартин.
– О, людей придет много, – говорит Говард, – вот увидите.
И действительно, приходит много людей. На полукруге рычат машины. Говард идет к двери, чтобы открыть ее для первых гостей; яркий свет из окон дома падает на разбитую мостовую и озаряет обломки и следы сноса на улице. Гости входят в полосу света, направляясь к крыльцу; вот Мойра Милликин несет своего младенца, а за ней Макинтоши – каждый несет по младенцу в портативной колыбели; миссис Макинтош уж когда родила, то родила внушительно, разродившись двойней. Барбара спускается в холл в своем серебристом витринном платье и большом русском ожерелье, ее волосы уложены гостеприимным пучком.
– Ваши чудесные вечеринки, – говорит Мойра, входя внутрь, снимая пальто, демонстрируя бугор своей беременности. – Можно ее куда-нибудь приткнуть?
– И этих, – говорит миссис Макинтош, которая выглядит очень худой и лишь с маленьким провисанием еще не окрепшего живота.
– Привет, Кэрки, – говорит Макинтош, снимая свой макинтош, – что, мы опять первые?
– Очень вам рады, входите, входите, – говорят радушные Кэрки, гостеприимная пара, оба одновременно.
Не успевают первые ласточки обосноваться в гостиной с вином, обсуждая кормление грудью, как гости начинают идти косяком. Комната заполняется. Студенты в больших количествах; бородатые юные Иисусы в камуфляжной форме, мокрого вида пластике, широких штанах, джинсах раструбом; девушки в балахонах и больших сапогах со сливового цвета губами. И младшие преподаватели, серьезные углубленные исследователи брака и его радикальных альтернатив; есть посторонние из общего круга кэрковских знакомых – радикальный приходской священник, аргентинец с неясными партизанскими связями, актер в молескиновых брюках, который прикасался к Гленде Джексон в фильме Гена Рассела. Миннегага Хо пришла в чонсаме; Анита Доллфус со своим большим бурым псом на веревке тоже здесь, освеженная непрерывным сном на протяжении одного семинара за другим. Барбара с ее яркими зелеными тенями, мелькая в своем серебристом платье, возникает то там, то тут, держа тарелки с едой.
– Ешьте, – говорит она, – это способ общения. Говард расхаживает с большой двухлитровой бутылкой,
свисающей на петле с его пальца, импресарио хэппингов, ощущая бодрящее удовольствие оттого, что его окружают эти молодые люди в заплатах, арлекинских ромбах, разукрашенные, довольные собой, бесклассовые, граждане мира ожиданий, мира за пределами норм и форм. Он наливает вино, видя пузырьки, кружащие внутри стекла в меняющемся свете его комнат. Вечеринка гремит, реактивный самолет из Хитроу ревет над городом; полицейская машина подвывает на городской автостраде; в заброшенных домах напротив мерцают огоньки, а позади них – накапливающийся урбанистический мусор.
Внутри вечеринка разрастается, густеет, размножается делением. Пространства заполняются; активность оттесняется все глубже в дом, в новые комнаты с новыми красками и, следовательно, с новыми психическими возможностями, в комнаты, где ждут новые тесты, потому что на столе в столовой расставлена еда, и имеется пространство для танцев в викторианской оранжерее, и ниши интимности и тишина наверху. Где-то кто-то нашел проигрыватель и включил его; где-то еще в доме бренчит гитара.
– Привет, – говорит Мелисса Тодорофф, явившаяся в тартановом платье, – я приветствую радикального героя. Я считаю, что вы изумительный, я считаю, что вы – самое, самое оно.
– Разрешите мне помочь вам снять пальто, – говорит Говард.
– Спасибо, – говорит Мелисса. – Ну, вот. Куда мне пойти, чтобы меня трахнули?
В холле безбюстгальтерная девушка из говардского семинара, по-прежнему безбюстгальтерная, подробно объясняет философию Гегеля актеру, который касался Гленды Джексон, а теперь касается безбюстгальтерности.
– Это в первую очередь диалектический портрет, – говорит девушка. – Хватит щипаться.
В гостиной в углу сгрудилась знакомая группа или клика из Радикального Студенческого Союза, глубоко серьезная, почти торжественная, чуть-чуть смахивая на участников Последней Вечери, после того, как они встали из-за стола. К ним обращается мисс Каллендар, на которой яркий тонкий балахон, и она распустила свои волосы, а теперь говорит:
– Привет, вы все пришли сюда в качестве кого?
В викторианской оранжерее, где не слишком танцуют, стоит Барбара в серебре, разговаривая с Миннегагой Хо, одинокой и широкоглазой, у стены.
– Каким противозачаточным средством вы пользуетесь? – спрашивает Барбара с общительным интересом.
На лестничной площадке Фелисити Фий в той же самой своей длинной юбке разговаривает с доктором Макинтошем.
– Ужас в том, – говорит Фелисити, – что я думала, что узнала, где я была, а теперь, когда я там, это совсем не то, где я. Если вы меня понимаете.
– Понимаю, – говорит доктор Макинтош умудренно, – ведь это и есть то, верно? Существование никогда не останавливается. «Я» продолжает двигаться вперед без конца.
– О, я знаю это, доктор Макинтош, – говорит Фелисити, – вы так абсолютно правы.
В одной из комнат, выходящих на верхнюю площадку лестницы, матрас, который Говард заранее заботливо положил на пол, покряхтывает в одном из самых знакомых ритмах вселенной.
В холле шум и суета; собака Аниты Доллфус укусила радикального приходского священника, и сострадательные люди увели его наверх для принятия мер.
– Мне так жаль, Говард, – говорит Анита, – теперь вы перестанете меня приглашать. Он попробовал его погладить. Нет чтобы погладить меня.
Собака радостно пыхтит на Говарда, который говорит:
– Да, кстати, вы, случайно, не видели доктора Бимиша?
– Нет, не видела, – говорит Анита в своем длинном, длинном платье, с волосами, стянутыми лентой, как у кэрроловской Алисы. – По-моему, его тут нет.
Он расхаживает со своей бутылкой. Вверх по лестнице. Вниз по лестнице. Генри явно не озаботился прийти. Тревожный инстинкт ведет его к закрытой двери гостевой спальни. Он стучит, ответа нет. Он открывает дверь; в комнате темно. Окно цело и невредимо.
– Вы не будете так добры? – говорит голос доктора Макинтоша. – Боюсь, место занято.
– Извините, – говорит Говард.
– Это Говард, – говорит Фелисити. – Ты нам не нужен, Говард. Почему бы тебе не отыскать твою мисс Каллендар?
Он снова спускается вниз, в вечеринку. Там нет Генри; там нет Флоры, а теперь, похоже, нет и Барбары; стол с едой опустошен, и руки как будто нашли иные, более прекрасные пастбища. Хозяйская совесть гонит Говарда на кухню. Он стоит перед обоями, восславляющими выпуклости лука и чеснока; он стоит перед сосновыми полками, усеянными избранными предметами: французские кастрюльки, стройный ряд керамических кружек ручной работы и светло-коричневого оттенка, две мельнички для перца, шеренга синих испанских бокалов из Каса-Пупо, темно-коричневый горшочек, надписанный Sesel. Перед ним в камышовой корзине лежат десять длинных французских батонов;