В заседаниях Центрального Комитета, которые предшествовали созыву суда, Азеф участвовал в качестве полноправного члена и вместе с другими разрабатывал программу поведения на суде. Но на самый суд явиться он не захотел: ему было «противно купаться во всей той грязи, которую поднимает Бурцев»; сама мысль о возможности объясняться с ним перед судом казалась оскорблением, и дело «защиты своей чести» он полностью передоверил своим ближайшим товарищам по партии. Последние все это принимали за чистую монету. Если бы против кого-либо из них по роковому стечению обстоятельств было возведено аналогичное обвинение, то они на самом деле испытывали бы приблизительно такие же ощущения, — вполне естественным казалось им наличие их и у Азефа. Поэтому они не только с готовностью взяли на себя дело «защиты его чести», но еще и сами уговаривали его уехать из Парижа, отдохнуть, успокоиться, собраться с мыслями…
Азеф действительно уехал, — в маленькое дачное местечко в Пиренеях, недалеко от Биаррицы, где в то время жила его жена с детьми. С г-жей N. пришлось на время расстаться: нужно было выдерживать роль глубоко оскорбленного, — а жизнь «сплошного пикника» могла броситься в глаза. Но, несмотря на нависшую угрозу, мысли Азефа все время возвращались к г-же N.: жизнь в семье после увеселительных поездок казалась до невозможности скучной. Его письма к г-же N. от этих дней полны упреками за отсутствие писем и пожеланиями скорее свидеться:
«Susse, liebe, — восклицает он в письме от 27 сентября, — как хотел бы я иметь тебя здесь, чтобы купаться вместе!»
Сравнительно скоро явилась приличная возможность положить конец этой разлуке: летние каникулы окончились, детям Азефа нужно было вернуться в школу, — и Азеф уговорил жену ехать вместе с ними в Париж, не беспокоясь о том, что он останется один. Так будет даже лучше: ему тяжело видеть людей, да он и вообще предпочитает наедине с собой переживать тяжелые минуты. — Едва ли нужно прибавлять, что немедленно после того, как выяснилась дата отъезда жены, к г-же N. полетела телеграмма, — с призывом как можно скорее приехать. Г-жа N. не заставила повторять просьбу, — и в то время, когда друзья Азефа на суде «защищали его честь», в Биаррице вновь началась жизнь «сплошного пикника». «Здесь чудно хорошо, — писала г-жа N. своей матери в первой открытке из Биаррицы, от 14 октября. — Я купаюсь каждый день, — так тепло. Вчера удила рыбу, поймала 5 штук. Я сидела в лодке. Солнце печет невероятно». К концу месяца погода в Биаррице начала портиться, — тогда Азеф с г-жею N. совершили небольшое турне по Испании: видели бой быков в Сан-Себастиано, бродили по Мадриду…
Суд в начале беспокоил довольно мало. Письма из Парижа звучали очень оптимистически, и Азеф надеялся, что эта «грязная процедура судебного разбирательства» закончится быстро и вполне благополучно. Возможно, что держалась и надежда на Авдеева: со дня на день в это время ждали телеграммы о «прискорбном происшествии» на крейсере «Рюрик», — и тогда Азефу перестали бы быть страшными все Бурцевы мира: ни один суд не решился бы высказаться против организатора убийства царя. Но телеграммы этой не было, процесс затягивался, — и Азеф в письмах к друзьям в Париж становится все более и более раздражителен, ворчит на суд, который без нужды затягивает дело, на друзей, которые не умеют быть достаточно убедительными. «Хотелось бы уже развязаться с этой мерзостью», — срывается у него в письме к Савинкову из Сан-Себастьяно, — того самого, на залитой солнцем арене которого так театрально красиво резали быков…
Но «развязаться» не удалось. Наоборот, «эта мерзость» заставила прервать прогулку по стране тореадоров. Г-жа N. помнит, что после получения каких то писем, Азеф заявил ей, что должен расстаться с ней и срочно, по важным «коммерческим делам» вернуться в Париж.
Нет сомнения, это были письма, написанные после рассказа Бурцева о свидании с Лопухиным. Имя последнего и подробности разговора с ним держались в секрете. Но факт резкого поворота в ходе всего дела не был тайной для сравнительно широких кругов партийных деятелей. От одного к другому шло известие о «таинственной сенсации», которую преподнес суду Бурцев и которая заставила Центральный Комитет приступить к особому расследованию в Петербурге. Во всяком случае, в этих пределах о происшествии было сообщено и Азефу, — теми его друзьями, которые продолжали оставаться уверенными в его невиновности. Таковым его считал даже сам Аргунов, которого Центральный Комитет отправлял в Петербург для собирания сведений о Лопухине. Перед своим отъездом из Парижа он не только счел нужным зайти попрощаться с женой Азефа, но и написать самому Азефу. «Одна подробность, характеризующая настроение у меня — следователя, пишет он в своих воспоминаниях, — при прощании с женой и детьми Азефа мне вдруг захотелось сказать слово утешения и поддержки «бедному Ивану Николаевичу», который там, один, переживает эти отвратительные толки о себе, всю эту грязную процедуру судебного разбирательства, и пр. и пр. Я написал ему открытку, где в нескольких словах, прощаясь перед отъездом, просил его не тревожиться, не расстраиваться и быть бодрым».
Может быть, именно эта открытка и переполнила чашу тревог Азефа и заставила его поспешить в Париж, — чтобы попытаться спасти то, что еще можно было спасти из всей этой становившейся все более и более «грязной» процедуры.
В Париже выяснилось, что положение было хуже, чем он ожидал. Возможностей спасения не было, — и в дальнейшем Азеф все время катится по наклонной плоскости, делая ошибку за ошибкой. «Когда бог хочет кого-либо наказать, писал он позднее о своем поведении в эти дни, — то отнимает у него разум».
Неизвестно кто именно это сделал, но из документов несомненно, что кто-то из небольшого числа людей, хорошо посвященных в подробности рассказа Бурцева, не сдержал своего слова и не только назвал Азефу имя Лопухина, как того нового свидетеля, который выступает против него, но и сообщил ему целый ряд подробностей относительно свидания Лопухина с Бурцевым.
Азеф сделал отчаянную попытку: тайно от товарищей он помчался в Петербург и совместно с Герасимовым предпринял ряд шагов, чтобы уговорить Лопухина отказаться от своего показания. Сначала Азеф, потом Герасимов с этой целью нанесли визиты Лопухину. Результаты были прямо противоположные. Лопухин решил жечь корабли и согласился на свидание с Аргуновым, который в эти дни был в Петербурге и собирал сведения о Лопухине через либерально настроенных знакомых последнего. В этом разговоре Лопухин шел даже дальше, чем в разговоре с Бурцевым, и подробно рассказал об Азефе все, что знал. «Я слушал молча, — вспоминает Аргунов, который шел на свидание все еще полный веры в Азефа, не прерывая Лопухина. Развертывающаяся картина азефовщины давила на мозг всею своею тяжестью. Хотелось поймать рассказчика на одном каком-нибудь фальшивом пункте, чтобы ухватившись за него, отбросить всю эту мистификацию, всю хитроумную сеть его доказательств. Но я не находил ни одной фальшивой ноты в его изложении, ни одной несообразности, нелепости. Все дышало правдой».
Лопухин пошел даже на большее: согласился приехать в Лондон и там повторил свой рассказ, — на этот раз перед тремя представителями партии: Аргуновым, Савинковым и Черновым. И на всех на них его рассказ тоже произвел впечатление полной правды. В это же время были получены и объективные улики против Азефа: Лопухин указал точную дату посещения его Азефом. У последнего запросили, где он был в эти дни. Азеф представил счета берлинских гостиниц, пытаясь ими доказать свое алиби. Проверка не только обнаружила ложность этих документов, но и убедила, что они изготовлены с помощью полиции.
Звенья цепи обвинения замыкались одно за другим.
5 января 1909 г. Центральный Комитет созвал совещание ряда наиболее ответственных партийных работников, — и, подробно изложив положение дела, поставил вопрос: что делать? Ослепление «блестящим прошлым» Азефа было настолько велико, что и теперь из 15–18 присутствовавших лишь 4 подали свои голоса за немедленную казнь предателя: Зензинов, Прокофьева, Савинков и Слетов.