Остальные колебались. Правда, из состава присутствовавших, кажется, только один Натансон продолжал лелеять надежду, что Азеф еще сможет оправдаться. Для других решающим было опасение, что немедленная казнь Азефа вызовет междоусобную войну внутри партии: Карпович, живший в это время в Петербурге, писал, что он «перестреляет весь Центральный Комитет», если осмелятся поднять руку на Азефа. Было известно, что таково настроение и некоторых других членов Боевой Организации. Кроме того, боялись, что убийство Азефа вызовет репрессии против всех эмигрантов.

Сошлись на самом плохом, на чем только можно было сойтись: на компромиссе. Решено было сделать попытку под предлогом суда завлечь Азефа в специально для этого снятую укромную виллу и там его умертвить. Это, по крайней мере, сводило к минимуму опасность репрессий со стороны французской полиции. Пока же были отправлены к Азефу три представителя собрания, — для допроса, причем им было поставлено условие: не брать с собою оружия. Опасались, что кто-либо из них не выдержит…

Эти представители, — ими были В. М. Чернов, Б. В. Савинков и член Боевой Организации Панов («Николай»), — поздно вечером в тот же день явились на квартиру Азефа. С первых же слов Азеф понял, что теперь он сидит на скамье подсудимых. В этой обстановке его так часто и казалось бы хорошо испытанное умение владеть собою ему изменило. Он путался в ответах, сбивался в рассказах, впадал в противоречия с точно установленными фактами и даже с самим собою. Но вскоре, увидев, что в него не стреляют, он немного пришел в себя и сделал попытку даже свою растерянность обратить в свою пользу: да, он сейчас не может дать удовлетворительных ответов; обстоятельства его преследуют, — к тому же он чувствует себя как во враждебном лагере, — «вы все против меня», — и это отношение ближайших друзей его угнетает и не дает собраться с мыслями. Он пытался играть на воспоминаниях о прошлом. Остановившись против Чернова и смотря ему прямо в глаза, он дрожащим голосом говорил:

— Виктор! Мы жили столько лет душа в душу. Мы работали вместе. Ты меня знаешь… Как мог ты придти ко мне с таким… с таким гадким подозрением?

Но и это не помогло. В ответ ему предложили рассказать откровенно о своих сношениях с полицией, по-видимому, была минута, когда Азеф колебался: не принять ли это условие. Зная его можно говорить с полной уверенностью: если бы он видел наведенное на него дуло револьвера, он действительно принял бы это условие, — и какой угодно ценой купил бы жизнь. Но дула на него наведено не было, — и после колебаний он продолжал упорствовать в полном отрицании.

Допрос кончился тем, что пришедшие ушли, взяв с Азефа обязательство явиться на следующий день к полудню на квартиру Чернова. Азеф обещание это дал, но, конечно, и не собирался держать его.

Едва только закрылась дверь за делегатами, Азеф торопливо стал готовиться к бегству. Жене, которая по-прежнему верила ему во всем, Азеф объяснил, что должен уехать на время, — для того, чтобы спокойно собрать материалы для своего оправдания. Сейчас, — говорил он, — защищаться нет возможности, ибо «они» уже решили его убить. Но он скоро вернется с доказательствами и тогда восстановит свою честь. Больше всего его беспокоил вопрос, не оставили ли революционеры патрули на улице, — для надзора. Несколько раз подбегал к окну, — в неосвещенной комнате, — и, приподняв уголок занавески, осматривал окрестности. Улицы были пусты. Никаких патрулей не было.

Вещей Азеф с собой почти не взял. Заботливо пересмотрел он только свой архив, кое-что уничтожил, на видном месте на письменном столе положил прощальное письмо матроса Авдеева. Все остальное, — все письма от партийных друзей, все документы, такие реликвии, как письма Сазонова из Шлиссельбурга, и пр. — взял с собою. Трудно верится, но делегаты, приходившие для допроса, даже не сделали попытки осмотреть его бумаги…

Было 31/2 часа ночи на 6-ое января 1909 г., когда Азеф покинул свою квартиру. Жена проводила его до вокзала и посадила на ближайший поезд, уходивший в Германию. Адрес для писем ей Азеф дал на Вену, до востребования, но ехал он не непосредственно в Вену, а сначала в тот провинциальный городок Средней Германии, откуда родом была г-жа N. и где она теперь жила у матери, после такой приятной поездки по Испании.

На следующий день жена послала Азефу письмо, — полное тоски, тревоги и сомнений, полное просьб, как можно скорее собрать «документы», — так как положение становится совершенно невыносимым, так как даже самые, казалось бы, преданные друзья начинают сомневаться и смотреть на нее с недоверием, даже с подозрениями.

И как раз в этот же самый день, в гостях у г-жи N., Азеф строчил свой последний доклад Герасимову, — с теми сведениями о роли Лопухина, которые он почерпнул из слов допрашивавших его делегатов…

Полицейская карьера Азефа была кончена. Теперь он уже не мог оказывать услуг, — ни Герасимову, ни Столыпину.

Этого Лопухину не простили. Столыпин решил поставить примерный процесс против последнего, — чтобы показать, как мстит правительство своим сановникам, какие посты они ни занимали бы, если эти сановники смеют выдавать тайны полицейского розыска. Так как процесс должен был быть очень громким, то Столыпин предварительно доложил о своих планах царю, познакомив последнего с перечнем заслуг Азефа.

Тут впервые Николай II узнал, кем был выдан Никитенко, кто предотвратил покушение в Ревеле.

Благословение на предание Лопухина суду было дано, — с тем большей охотой, что Николай уже давно не любил Лопухина за разоблачение тайны печатания погромных прокламаций; сам Николай к этим прокламациям относился, с большой благосклонностью…

Процесс был проведен с рекордной быстротой, — причем по специальным инструкциям Столыпина и во время предварительного следствия, и на суде Лопухину не дали возможности рассказать о том главном, о чем он хотел рассказать: о тех своих противниках из Департамента Полиции, которых он считал главными вдохновителями двойной игры Азефа, — и специально о самом Столыпине. Обо всем этом Лопухин смог рассказать только в 191 7 г., на допросах в Чрезвычайной Следственной Комиссии, созданной временным правительством. Этот рассказ в ряде отношений наводит на сомнения. Перед этой комиссией Лопухин, несомненно, говорил не всю правду, о многом умалчивал, — стремясь обелить свое собственное полицейское прошлое. Но он все же представляет большой интерес, и заслуживает быть приведенным здесь:

«… Однажды весной 1906 г. мой бывший сослуживец по департаменту полиции, — показывал Лопухин, — Макаров, на мой вопрос об участи Азефа сообщил мне, что он все еще состоит агентом у Рачковского и Герасимова и играет большую, чем когда либо, осведомительную роль. Вскоре министром вн. дел был назначен Столыпин, мой товарищ по гимназии, с которым я был дружен в юности и встретился за 2 года перед тем по-старому после многих лет, что мы не видались.

Немедленно по назначении его я подробно посвятил его в историю Азефа и в детали деятельности обнаруженной мною в январе 1906 г. по поручению гр. Витте типографии департамента полиции, устроенной для печатания погромных листков.

Столыпин к моим сообщениям отнесся, мне показалось, с искренним негодованием, — к провокаторской роли Азефа, а так же к погромной политике департамента полиции, — высказав полную решимость покончить как с тем, так и с другим.

Через несколько дней я уехал заграницу, где прочел отчет о заседании Госуд. Думы, в котором Столыпин давал объяснения по запросу о деятельности вышеупомянутой типографии. Объяснения эти так извращали факты, были так далеки от известных Столыпину с моих слов данных, что давали основание предположить о том, что Столыпин или сознательно лгал перед Думой, или был введен в заблуждение своими подчиненными.

У меня не было прямых данных подозревать его в первом, и потому я написал ему официальное письмо, в котором, предупреждая его об обмане, привел все сообщенные ему мною ранее на словах сведения о погромной деятельности Департамента Полиции в 1906 г. Объяснения, которые произошли между Столыпиным и мною по моему возвращению из-за границы, по поводу моего письма, уже не оставили места сомнениям в том, что Столыпин сознательно искажал истину в своих заявлениях перед Думою. Наши отношения после этого объяснения почти порвались. Вскоре мы разошлись окончательно.