1960-е

АВВАКУМ В ПУСТОЗЕРСКЕ

Ишь, мыслят что! Чуть не живьем в могилу!
Врос в землю сруб, а всё еще не гроб.
Свеча, и та, чадя, горит насилу.
Кряхтит в углу и дряхнет протопоп.
Ох, тошно! Паки разлучили с паствой.
Куда их подевали, горемык?
Царишко! Здравствуй! Ведаю указ твой.
Ну, властвуй, коли властвовать обык.
Несет по мелколесью грозной Русью,
персты да руки рубит топорок...
Нет, не согнусь пред Никоновой гнусью!
Брысь, ироды! Вот Бог, а вот порог!
Свербит душа. Дым ест глаза мне. Веред
пошел по телу, и скорбит нутро.
Челом царю? — Москва слезам не верит!
И брызжет черной яростью перо.

1960

(«Жизнь моя облыжная»)

Жизнь моя облыжная,
махов по сто на сто,
перебежка лыжная
по коростам наста.
Но ты — в глазу проталинка,
в беге — передышка,
талая хрусталинка,
дымная ледышка...
Но ты — в душе отдушинка.
Что же смотришь хмуро,
ты, Психея-душенька
с мордочкой лемура?

1962

ТРАГИКОМИЧЕСКОЕ СКЕРЦО

1

На мне играли в зале,
присвистывая, в вист,
весь век на мне плясали
визгливый танец твист.
А судомойка Мойра
трубила: Ойра! Ойра!
Судьбина била в бок
с подскоком, как кэк-уок.
На склоне века Око
от черного кэк-уока,
от рыжего порока,
от танго и от рока
родилось раньше срока,
вращаясь свысока
подобием пупка.
На мне играли в зале
по прихоти времен
поприщины-лассали
и в винт, и в фараон,
и карты, как скрижали,
держали в пятерне,
и душу мне прижали
к обратной стороне.
А с телом всё облыжней
общалось бытие
своей рубашкой ближней,
как нижнее белье.
А поломойка Мойра
бесилась: Ойра! Ойра!
Месила грязь ногой,
распухшей и нагой.
И в склоке века Око
на голом животе
вращалось глазом Рока,
как зрак и знак пророка,
и музыки морока
раскинулась широко
в похабной красоте.

2

На мне играли в зале
гудошник и арфист,
сто лет меня терзали
художник и артист,
с меня орали в зале
оратор и софист,
в меня глаза вонзали
куратор и лингвист.
Во мне, как на вокзале,
стояли пар и свист,
что пса меня пинали
балбес и футболист,
в меня со всей печали
палили сто баллист,
по мне с тоски пускали
ходить опросный лист.
Судьбина, взяв дубину,
лупила в барабан,
зубами в пуповину
вгрызался Калибан...
На мне играли в зале,
присвистывая, в вист
и задом мять дерзали —
посмели, да не смяли,
но головы не сняли
за то, что головист.

3

А зала мучить рада:
я кол, я вол, я мул,
я пол, я стол, я стул,
трибуна и эстрада,
где стук, где гуд и гул,
где произвол, разгул,
где радости парада,
где рая или ада
сырая Илиада,
где смотрят дырки дул...
Но тут в дуду задул
губастый брат Федул:
Со мной играли в зале
в мечту, как бы в лапту,
как мяч меня бросали
в большую пустоту.
Меня, что кол, тесали,
срубивши божество,
и мне в меня вбивали
меня же самого.
Меня лобзали в зале
иуды и льстецы,
узлами зла вязали
и узы, и концы.
Ко мне тянулись в зале
зануды и вруны...
Минуты ускользали
с обратной стороны.
А лиходейка Дика
глядела полудико,
крутила бигуди,
твердила: Приходи!
А лицедейка Клио
под гегелево трио
аллегро да кон брио
сгибала к заду торс,
показывая форс,
пока заморский шик
под шиканье шишиг
не перешел во пшик...

4

С меня слезали в зале
слезами с век назад...
Глаза с меня слизали
парад и маскарад.
Зато неутомимо
кривляка-пантомима
стремилась как-то мимо,
ломаясь на корню,
и в ней нежней, чем ню,
как стеклышки, голышки
в манере инженю
старушки и малышки,
в одной опушке пышки,
тростинки, душки, мышки,
девчушки, чушки, мушки,
кобылки у кормушки,
княгини и богини,
откинувши бикини
и вывернув подмышки,
плясали до одышки,
и прелестей излишки —
и ляжки и лодыжки —
мелькали понаслышке
без дна и без покрышки,
старинные вертю.
Вертелись как хотели,
свистели и потели,
пустели, были в теле,
блестели и летели
и в небо, и в постели,
и в пропасти, и к цели —
и всё это — тю-тю!
Весь блеск тыщекаратный,
весь необъятный чад,
весь голос многократный,
весь плотоядный зад,
но бравый, бранный, ратный,
но здравый иль больной,
живот мой коловратный
вращался подо мной,
прощался невозвратной
обратной стороной.
И мне дивились в зале,
и мной давился зал,
но сам я этой швали
ни слова не сказал.