– Глядите! Вот это да! Глядите! – закричали все вразнобой.
Воспоминания лежали аккуратными штабелями – миллион в глубину, миллион в ширину. Рассортированные по секундам, минутам, часам. Вот смуглая девушка расчесывает волосы. Вот она гуляет, бежит, спит. Каждый ее жест хранился в ячейках цвета загара и ослепительной улыбки. Можно было ее поднять, закружить, отослать прочь, позвать назад. Только скажи: Италия, год тысяча семьсот девяносто седьмой – и вот она уже танцует в согретой солнцем беседке или плывет по лунным водам.
– Дед! А Бабушка про нее знает?
– Как пить дать, у тебя и другие были!
– Тысячи! – воскликнул Дедуля. Он приоткрыл одно веко: – Полюбуйтесь!
Тысяча женщин двигалась вдоль магазинных полок.
– Да ты хват, Дедуля!
От правого уха до левого в Дедулиной голове начались раскопки и пробеги – по горам, выжженным пустыням, узким тропкам, большим городам.
Наконец Джон схватил под локоток прелестную одинокую незнакомку.
Взял ее за руку.
– Не сметь! – Дедуля в гневе вскочил с места. Пассажиры глазели на него в изумлении.
– Попалась! – сказал Джон.
Красавица обернулась.
– Болван! – зарычал Дедуля.
Вся стать красавицы вдруг скукожилась. Вздернутый подбородок заострился, щеки обвисли, глаза ввалились и утонули в морщинах.
Джон отпрянул:
– Бабушка, никак это ты?!
– Сеси! – Дедулю затрясло. – Засунь Джона хоть в птицу, хоть в камень, а лучше брось в колодец! В моей дурьей башке ему не место! Ну же!
– Убирайся, Джон! – приказала Сеси.
И Джон исчез.
Он переселился в малиновку, которая распевала на заборе, промелькнувшем за окнами поезда.
Бабушка, совсем увядшая, осталась стоять в темноте. Дед коснулся ее ласковым мысленным взором, чтобы к ней вернулась молодая стать. Глаза, щеки, волосы вспыхнули свежими красками. Тогда он надежно припрятал ее в далеком безымянном саду.
Дедуля открыл глаза.
На оставшуюся троицу братьев хлынул солнечный свет.
Юная девушка все так же сидела на своем месте.
Дедуля поспешил зажмуриться, но было поздно. Братья поднялись за его взором.
– Какие же мы дураки! – сказал Том. – Что толку перебирать старье? Настоящее – вот оно! Эта девчонка! Правда ведь?
– Правда! – шепотом подтвердила Сеси. – Слушайте меня! Сейчас я перенесу Дедулю в ее тело. Потом перенесу ее разум в Дедулину голову! С виду он так и останется сидеть в кресле как чучело, а уж мы с вами покувыркаемся, попрыгаем, зададим жару! Даже проводник ни о чем не догадается! Дедуля сидит себе и сидит, даром что у него в голове хохот и свальный грех. А тем временем его собственный разум побудет в голове у этой милашки! Неплохое будет приключение: прямо в вагоне, средь бела дня, а другим невдомек.
– Давай! – разом сказали все трое.
– Ни за что. – Дедуля извлек из кармана белые пилюли и проглотил сразу две.
– Останови его! – завопил Уильям.
– Фу-ты, – расстроилась Сеси. – Такой был отличный, веселый, хитроумный план.
– Всем доброй ночи, – пожелал Дедуля; снотворное уже начинало действовать. – А вас, дитя мое, – ласково заговорил он, глядя слипающимися глазами на юную попутчицу, – вас только что удалось спасти от такой судьбы, которая хуже десяти тысяч смертей.
– Как вы сказали? – не поняла девушка.
– Ты все еще тверда в непорочности своей[16], – пробормотал Дедуля, погружаясь в сон.
Ровно в шесть часов поезд прибыл в Кранамокетт. Только тогда Джона вернули из ссылки, избавив от него малиновку, что пела на заборе.
Ни один из тамошних родственников не пожелал взять к себе братьев.
Через три дня Дедуля погрузился на поезд и поехал обратно в Иллинойс, а в голове у него персиковыми косточками перекатывались четверо двоюродных.
Там они и остались: каждый отвоевал себе местечко на солнечно-лунном чердаке у Дедули.
Том поселился с капризной субреткой в Вене тысяча восемьсот сорокового, Уильям обосновался в Лейк-Каунти с блондинкой неопределенного возраста, родом из Швеции, а Джон болтается по злачным местам от Сан-Франциско до Берлина и Парижа, изредка вспыхивая озорным огоньком в Дедулином взгляде. Что до Филипа, тот уединился в чулане и читает все книги, которые Дедуля прочел за свою долгую жизнь.
А Дедуля ночами нет-нет да и подкатится к Бабушке под одеяло.
– Да ты что! – возмущается она и переходит на крик: – В твои-то годы! Брысь отсюда!
И давай его тузить, и тузит до тех пор, пока он, хохоча в пять голосов, не откатывается на свою половину; там он притворяется спящим, а сам только и ждет удобного момента, чтобы застать ее врасплох пятью разными подходцами.
Последний цирк
Холодной ноябрьской ночью Джергис Красный Язык (так его прозвали за то, что он вечно сосал красные леденцы), примчавшись ко мне под окно, издал вопль в сторону жестяного флюгера на крыше нашего дома. Когда я высунулся на улицу, изо рта вырвалось облачко пара:
– Чего тебе, Красный Язык?
– Тихоня, выходи! – крикнул он. – Цирк!
Через три минуты я уже сбегал с крыльца, вытирая о коленку два яблока. Красный Язык приплясывал, чтобы не окоченеть. Решили до станции бежать наперегонки: кто продует, тот старый пень.
На бегу мы грызли яблоки, а город еще спал.
У железнодорожных путей мы остановились послушать, как гудят рельсы. Откуда-то издалека сквозь предрассветную тьму в наши края спешил – сомнений не было – настоящий цирк. Его приближение дрожью отдавалось в рельсах. Я приложил ухо к металлу:
– Едет!
И верно, вскоре из-за поворота черным вихрем вылетел паровоз: впереди огонь и свет, позади – клубы дыма. Товарные вагоны снаружи освещались зелеными и красными гирляндами, а изнутри оглашались рыком, визгом и гвалтом. На станции все пришло в движение, по сходням шествовали слоны, катились клетки; с первыми лучами солнца звери, циркачи, Красный Язык и я уже вышагивали по улицам, направляясь к пустоши, где каждая травинка сверкала хрусталем, а с кустов, если задеть ветку, обрушивался целый ливень.
– Ну и дела, Крас, – поразился я. – Только что было пустое место. А теперь – глянь!
Мы смотрели во все глаза. На пустыре расцвел огромный шатер, как японский цветок на холодном пруду. Зажглась иллюминация. Не прошло и получаса, как в воздухе потянуло горячими блинчиками; кругом зазвенел смех.
Все это нас заворожило. Прижав руку к груди, я почувствовал, что сердце колотится прямо под ладонью, как игрушечный попрыгунчик. Мне хотелось только смотреть вокруг и вдыхать этот запах.
– Айда домой! Жрать охота! – гаркнул Крас и дал мне пинка, чтобы обойти на старте.
– Отдышись и умойся, – потребовала мама, оторвавшись от стряпни.
– Блинчики! – Меня изумил ее дар предвидения.
– Как там цирк? – Отец посмотрел на меня поверх газеты.
– Классно! – сказал я. – Вообще!
Умывшись холодной водой из-под крана, я придвинул стул в тот самый миг, когда мама поставила на стол блины. Она протянула мне кувшинчик:
– Возьми сироп.
Я набросился на еду, а отец поудобнее сложил газету и вздохнул:
– Куда катится этот мир, ума не приложу.
– А ты не читай газеты по утрам, – сказала мама. – От них бывает расстройство желудка.
– Полюбуйтесь! – воскликнул отец, ткнув пальцем в газетную полосу. – Бактериологическое оружие, ядерная бомба, водородная бомба. Это заслонило все другие события!
– У меня, например, – сказала мама, – на этой неделе будет большая стирка.
Отец нахмурился:
– Неудивительно, что мир катится в тартарары: люди сидят на пороховой бочке, а мысли у них – о стирке. – Расправив плечи, он придвинулся ближе к столу. – Задумайтесь: тут сказано, что одна ядерная бомба нового поколения может стереть с лица земли весь Чикаго. А от такого города, как наш, и кляксы не останется. Меня не покидает мысль: как это все прискорбно.
– Что прискорбно? – не понял я.
16
Ты все еще тверда в непорочности своей… – парафраз библейского выражения «Ты все еще тверд в непорочности твоей!» (Иов 2:9).