В моей богатой коллекции самых страшных и самых смешных историй почетное место занимают пьесы Мрожека, которые я играл вместе с Ивом Робером.
Он выбрал меня в партнеры на прослушивании, еще не зная, что партнерами мы станем на долгие годы. В то время он был уже кинозвездой первой величины, известнейшим театральным актером и кинорежиссером, чьи фильмы пользовались успехом. Я был всего лишь молодым артистом и панически боялся забыть текст. Впрочем, я и сейчас этого боюсь, от этого страха избавиться невозможно. Разница между маститым актером, таким, как Ив, и дебютантом вроде меня заключается в умении выходить из положения.
Я, если забываю текст, то поступаю очень просто: встаю столбом и цепенею, обращаюсь в статую, в каменную глыбу, истекающую крупными каплями пота, в фонтан пота, в водопад, в то время как ладони мои дергаются в неодолимых конвульсиях, постепенно поднимающихся до самых плеч, а я при этом смотрю на партнера круглыми, выпученными, стеклянными глазами, без единого проблеска той живости и остроумия, благодаря которым я стал известен, а рот мой открывается и закрывается в попытке глотнуть воздух и испустить вопль о помощи, но ему не суждено вырваться наружу.
Естественно, данный способ имеет ряд мелких недостатков: я не только подставляю партнеров, но вдобавок это замечают все в зале. Слышно, как с ряда на ряд разносится шепот: «Текст забыл, текст забыл…» И пока этот слух облетает зрительный зал, я медленно и мучительно выкарабкиваюсь из провала в памяти, в моей голове раздается хлопок — а если хлопают, я всегда выхожу.
Странно, но Ив реагировал совершенно иначе. Во всяком случае, я узнал это в день премьеры — не стоит и говорить, что премьера была не какая-нибудь, а ужасно важная, — но так уж вышло, что провал в памяти случился у него. Не стоит и говорить, что у него был не просто провал, а ужасный провал.
Лучше все же рассказать…
Сначала я вижу, как он спокойно подходит ко мне. Его лицо безмятежно, возможно, даже озарено легкой улыбкой. Видя такое присутствие духа, ни я, ни зрители не можем и вообразить, что с ним что-то не в порядке: мы воспринимаем его вдохновенное молчание как актерскую паузу — значительную, напряженную… И тут он, поравнявшись со мной, сильно жмет мне руку и шепчет: «Говори ты».
И на моих глазах он легко, как птичка, пересекает сцену в обратном направлении, занимает исходное место и делает вид, что ждет моего ответа — с огромным вниманием… и даже некоторой долей нетерпения!
Мне говорить? Мне? Но что ж я-то могу ответить на вопрос, который он не задал? Если я скажу свою реплику без его реплики, публика ничего не поймет! Значит, мне надо вставить его реплику… Что ж там у него была за реплика? Может, удастся вычислить ее методом дедукции, исходя из моей реплики… А кстати, что ж за реплика была у меня? И — хлоп! Провал в памяти!
С пол-оборота адская машина начинает работу: паралич, открытый рот, пот, судорожные движения рук — все по полной программе! По залу немедленно прокатывается дрожь: «А молоденький-то текст забыл!»
И пока я экипируюсь для радостного погружения в глубины текста, другими словами, пока я лезу в свой провал, мой Ив, откровенно веселясь, подхватывает текст… двумя страницами дальше!
Он не только не стал ломать голову над репликой, он перемахнул через два десятка реплик с той снисходительной самоуверенностью, с какой пляжные инструкторы-спасатели, вытащив утопленника, говорят вдове или сироте: «Не благодарите. Я всего лишь выполнил свой долг». И весь зал как один человек единым вздохом облегчения благодарит его за то, что он спас мою шкуру.
— Здорово мы выпутались, — сказал он мне потом за кулисами, прежде чем окунуться в море восторженных объятий и братских похлопываний по спине.
Пришли все его друзья. И какие друзья! Годар, Соте, Дабади… Меня, конечно, тоже поздравляли с премьерой, но как-то чересчур ласково: в конце концов, молодой артист, ну забыл свой текст — с кем не бывает! И вообще, как сказал мне один из них, когда играешь с Ивом Робером, чувствуешь себя как за каменной стеной, ведь правда? Пришлось согласиться, пряча за спиной все еще дрожавшую левую руку.
В этом приключении участвовали не мы одни. На сцене был и третий субъект, Марко Перрен, а постановкой руководил Антуан Бурсейе. Эти два персонажа так же подходили друг другу, как Тристан и Джульетта.
Работать в театре с Антуаном было сродни уходу в религию. Он отличался страстностью, но переживал все глубоко внутри; интеллектуал, серьезный человек.
Не таков был Марко. Всерьез он воспринимал только красное вино, а его интеллект был спрятан так глубоко внутри, что не докопаться. Дитя природы, и вдобавок средиземноморской.
На репетициях он жаловался, что совершенно не понимает того, что говорит. «О-ля-ля! У меня голова как египетская дыня». У меня же сложилось впечатление, что чем меньше он понимал, тем лучше играл. А уж под руководством Антуана, сами понимаете, он был просто великолепен.
В начале первого акта на сцене были мы с Ивом, и только потом появлялся Марко.
Как-то раз мы видим: он выходит и вместо приветствия вдруг щелкает каблуками на манер немецкого полковника. Мы немного растерялись, но в конце концов, почему бы и нет, мы знали Марко, он каждый вечер что-то выдумывал…
А тот сгибается пополам, кривит рот в гримасе боли, как будто, сдвинув ноги, он прищемил себе что-то из жизненно важных органов.
Дело в том, что современная восточноевропейская драматургия плохо сочетается с защемлением яичек.
Наша пьеса не была исключением, и мы заржали как сумасшедшие… Ив боролся отважно, со слезами на глазах ухитрился подхватить реплику, и мы с грехом пополам доиграли пьесу.
Естественно, вернувшись в гримерки, мы хотели его отчитать, но у него был такой виноватый вид. Его ведь тоже надо понять! Нелегко изменять своей натуре по полтора часа в день, месяц за месяцем, жить вдали от цикад, не позволять себе никаких шуток, цедить глубокомысленные фразы про бытие и ничто — и ни разу не выругаться от души!
Расчувствовавшись, мы под конец взяли с него слово больше никогда так не делать и ушли… Естественно, назавтра он сделал то же самое.
Это было сильнее его! Так он паясничал целую неделю. В принципе, на третий раз шутка должна была бы нам надоесть. Так нет же! Хуже того, нам все труднее и труднее было сдерживаться! Надо сказать, дело было не только в его паясничании, не только в завораживающем постоянстве, с которым он все это вытворял, на него и так невозможно было смотреть без смеха. Он напускал на себя все более и более расстроенный, беспомощный, убитый вид, как будто говоря нам: несмотря на нечеловеческие усилия воли, мои пятки ведут себя так, как сами считают нужным.
И вот случилось то, что должно было случиться: однажды вечером наш великий режиссер пришел на спектакль, чтобы посмотреть, как мы справляемся.
Мы с Ивом заметили, как он тихонько устроился возле занавеса. А Марко, видимо, напряженно следивший за своими мятежными пятками, ничего не заметил.
Еще не подняли занавес, а мы уже смеялись, предвкушая, какое лицо будет у нашего аббата Бурсейе, когда Марко вернется за кулисы.
Итак, все начало пьесы нас трясло от нервного смеха, обстановка совсем накалилась после выхода нашего товарища на сцену, когда мы убедились, что дежурная клоунада не отменяется.
По мере того как близился его уход со сцены, кризис нарастал. Когда же он наконец вышел, перед ним встал карающий Робеспьер, недвижный, как статуя Командора. И в то время, как мы пытались продолжать играть, Марко у нас на глазах бухнулся на колени перед Антуаном и, со всего размаху ударяя себя в грудь кулаком, стал повторять со своим незабываемым акцентом: «Ну я гад, ну прости меня, прости, я куплю твоей жене флакон духов от „Гер-лен“…» Мы на сцене уже едва контролировали ситуацию. «А нашим ребятам куплю по вот такому кругу колбасищи!»
Думаю, эта колбасища нас и доконала! Только что он совершил преступление против драматического искусства, грубо осквернил храм театра — и теперь предлагает верховному жрецу круг колбасищи! Видя такое простодушие, такое раскаяние, Антуан не только все ему простил, но и сам расхохотался как сумасшедший, наверняка впервые за всю свою жизнь.