Не тут-то было. В тот момент Макбету полагалось посмотреть на свои руки убийцы, уставиться на эти обагренные кровью руки и сказать: «Увы! Какой прискорбный вид!»

А он вместо рук в упор смотрел на меня… На меня, начинавшего медленный обходной маневр, от которого он не мог оторвать взгляда. В полном столбняке, вытаращив глаза и бессильно уронив руки, он возопил: «Увы! Какой прискорбный вид!»

Какая ошибка! Нет, как мог он совершить такую грубую ошибку?! Теперь публика заметила меня! Из-за него все меня увидели! Я был раздавлен!

Примерно так я попытался все объяснить режиссеру, который поймал меня за ногу и утянул в кулису.

— Нет, ты видел! Невероятно, какое отсутствие профессионализма у актера такого масштаба! Я изо всех сил стараюсь остаться незаметным, а он на меня показывает! Что за недотепа!

И тогда все услышали пронзительный голос Макбета:

Один захохотал сквозь сон, другой

Вскричал: «Убийцы»…

И тут все услышали голос режиссера, тоже очень пронзительный: «А кому-то я сейчас врежу!»

Бац!

Казарес и Кюни в смущении замерли, глянули за кулису и начали давиться от смеха. Да, от смеха.

И если Мария Казарес была отнюдь не прочь посмеяться, то Ален Кюни — никогда.

Воображения у него было не больше чем у утюга, и под его тоскливым взором любая ива становилась плакучей.

Кюни шутить не любит. Кюни — это серьезно.

Народная примета: Кюни поутру — не к добру, Кюни к вечеру — тем паче.

Словом, никто не видел, чтобы он улыбался, зато его злобная морда была всем хорошо знакома.

И тут впервые… он не выдержал! Он прыснул, почти не разжимая губ. Это больше походило на предсмертный хрип, наверное, с непривычки: «Хо-хо-хо». Так мог бы смеяться обгоревший танкист, которому только что наложили швы и он боится, как бы они не лопнули. «Хо-хо». Наверное, это случилось с ним в первый раз, и видно было, что он испытывает неудобство.

Кюни немного растерялся, и тут ему пришла мысль для пущей естественности облокотиться на комод… Естественность — великая тайна. Думаю, он не сразу понял, что произошло. Он только успел заметить, как взвился вверх двухметровый ствол «комода» и корона королевы улетела на колосники…

Этого хватило с лихвой, чтобы Казарес набрала обороты: безумный смех мадам Макбет становился все громче… пока не перешел в неудержимый хохот!

Все взвесив, я решил оставить комод, который собирался было внести на сцену и убраться подобру-поздорову. Я не спал всю ночь, не из-за чувства вины, нет, просто у меня в голове все это не укладывалось. Я заставил Кюни рассмеяться! То было прозрение.

Судьба сама указала мне на мое призвание — призвание, которое станет делом всей жизни: получать оплеухи. Итак, жребий брошен, а чтобы сделать из меня миссионера, хватило одного Кюни.

Назавтра я все же пошел в театр. Под ложечкой сосало от страха. Какая-то машина поравнялась со мной и остановилась. Опустилось стекло. То был Вил ар.

Он посмотрел на меня, сдвинув брови, погрозил мне пальцем для порядка, а перед тем, как тронуться с места, улыбнулся…

Глава V. Двенадцатый зритель

Как рыба без воды. Мемуары наизнанку - img_5.jpeg

В конце концов, в театре только два амплуа: тот, кто отвешивает оплеухи, и тот, кто их получает. Остальные: первые любовники и вечные исполнители вторых ролей, слуги и сеньоры — все это суета.

Получение оплеух требует долгих лет тренировки. Я лично провел их в кабаре. Там я научился всему, получая полновесные оплеухи от Виктора Лану. Да, полновесные, потому что оплеуха «понарошку» не смешит. Оплеуха должна звенеть. Чтобы зритель засмеялся, эта оплеуха должна быть звучной. Словом, надо, чтобы от нее было больно, да-да! В нашем скетче мне доставалось четыре раза. А поскольку в то время у нас по воскресеньям было три выхода в «Бобино», один в «Галерее 55» и сразу после — в «Шлюзе», то доходило до такой астрономической цифры, как двадцать полновесных оплеух в день.

В «Бобино» дирижер Мотта начинал обратный отсчет с первого, двухчасового представлении: «Бац! Девятнадцать… Бац! Восемнадцать… Бац! Семнадцать…»

Я так и не понял, хотел ли он подбодрить меня или добить окончательно… Да и какая разница: со временем я перестал и чувствовать, и слышать! Бац! Бац!

Вначале я все же предложил Виктору на каждом представлении менять щеку. Но менять щеку — это значит, что ему надо менять руку. А попросите у Семпра сыграть левой! Результат нашего эксперимента я испытал на собственной шкуре: первая же его оплеуха пришлась мне по носу, вторая — в висок. Вообще-то удар в висок оглушает. Если человеку двинуть в висок, обычно потом он не слишком хорошо соображает. И, несмотря на полную невозмутимость, которой требовала сцена, я сделал инстинктивную попытку уклониться от третьей оплеухи. Роковая ошибка! Я добился лишь того, что Виктор ткнул меня в глаз одним из своих толстых пальцев. Мои ноги совсем перестали меня слушаться, я спотыкался: одновременно из носа лилась кровь, а из глаз — слезы. Когда мне отвесили четвертую оплеуху, зал выл от смеха.

Окрыленный успехом, Виктор предложил и дальше работать левой, но я скромно отверг его предложение: с меня хватало и шумного успеха правой руки.

Между прочим, жалеть меня не стоило. Вы не можете себе представить, с каким аппетитом и даже наслаждением можно получать увесистую оплеуху на глазах у шести сотен зрителей.

Это, можно сказать, духовный опыт! Потому что главное — всегда оставаться невозмутимым! Мгновенье удивления, гнева, даже сдержанного, и все рухнет! Зритель может подумать, что вы ищете сочувствия, поддержки, всеобщего возмущения — в общем, хотите, чтобы он сделал вам одолжение! Это мелко!

Нет, оплеуха с большой буквы получается только тогда, когда ее встречают не моргнув глазом, не двинув бровью, не шелохнувшись, в лоб! Она всего лишь ветерок, облачко тумана, дуновение, потрепавшее вам шевелюру… И тогда нарастает мистическое чувство, что в вас одном воплотилась вся мировая боль, вы христианский мученик, вы Иисус, терпящий рукоприкладство! Тот никудышный мессия вам не чета, он всего лишь подставлял левую щеку под тем надуманным предлогом, что по правой ему, видите ли, уже вмазали!

Нет! Щека уважающего себя божественного избранника не отправляет свою сестру-близняшку на истязание вместо себя! Наоборот, она непреклонна! Ей отвешивают, она получает и мало того, что не копит обиды, но превращает каждый полученный удар в новый повод слиться с остальным человечеством! Если братство — это протянутая рука, принять стоит только ту, что отвешивает пощечины. Обретая в страдании высшее выражение общности человечества, оплеуха становится последним рубежом нашего сопротивления равнодушию…

Это все для того, чтобы вы поняли, сколько надо сочинить благоглупостей, дабы оправдать удары, коими осыпают твою физиономию, сколько надо воздвигнуть себе памятников, чтобы гордиться болью…

Многие занимались этим и до меня. Но им никогда не удавалось рассмешить много народу. Хотя Франциск Ассизский, когда бывал в форме…

Но даже когда он бывал в форме, шутки у него были слишком своеобразны и совсем не походили на наши с Виктором, такие, как история про рыбаков:

— Жирный у вас червяк.

— Это не червяк, а сосиска.

— А что, рыба клюет на сосиску?

— Никогда!

— Тогда зачем же вы ловите на сосиску?

— Потому что я, ничего не поймав, свою сосиску съедаю. А вы что сделаете с вашим червяком?

— Заморю!

— В банке с червями?

— Нет, в бистро!

— А вы что, рыбачите в бистро?..

Но первый мой партнер по кабаре был не Виктор Лану, а Жан Бушар. Именно благодаря ему я открыл этот совершенно особый вид деятельности, в котором самое трудное — не играть, а ждать.

«Еще один, и начнем». Вы можете себе представить? Один зритель — и спектакль начнется…

За кулисами волнение. Нетерпеливое ожидание сменяется беспокойством… Да где же он? Куда запропастился? Может, в пробке застрял? Придет рано или поздно. О, речь шла не о каком-то опаздывавшем зрителе, никого конкретно мы не ждали. Нам бы сгодился любой, только бы пришел еще один: в кабаре, чтобы получать деньги, надо играть, а чтобы играть, надо, чтоб в зале набралось двенадцать человек. И порой наступал критический момент: это когда зрителей было только одиннадцать.