Весь день бушевала она и всю ночь.

А утром затихла, устала, смирилась.

За руку со своим десятилетним сыном я бродила по Гарвардской площади, на которой, осторожно переступая через мертвых: листву и стволы, провода и осколки, бродили неловкие тихие люди, как будто они обходили все вместе огромное грустное поле сраженья.

Зачем налетела тогда эта Глория?

Чтобы напугать меня?

Предупредить?

Осень, теплая осень в чужом городе, победно блистала сквозь дыры в листве то облаком, то синевой, а сама сгорала при этом, и все осыпалось, прощалось друг с другом, и трещины старых кладбищенских плит казались слегка лиловатыми…

Той же осенью удачи посыпались на голову, как будто в небе перевернули рог изобилия, и все его благодатное содержимое летело оттуда с завидной прицельностью: искало меня среди звезд, гор и рек.

Самой большой, немыслимой, с точки зрения скромного человека, удачей была работа в Гарвардском университете. Ассистентом профессора, пять раз в неделю. Восторг раздувал меня. Вопросы: «За что? Почему?» – не мешали: мне просто везло, как везет тем лунатикам, которые могут пройти по карнизу двенадцатого этажа и спокойно опять возвратиться в постель.

Из преподаванья запомнились мелочи: читали рассказ «Толстый и тонкий». Чехов, будучи человеком старой формации, написал, что тонкий «захихикал, как китаец». Конечно, ему это с рук не сошло. Китаец, студент-второкурсник, стал красным, а вскоре вообще почернел: «Он что, был расистом? При чем здесь китайцы?»

Весной начались, как обычно, экзамены.

Студенты мои просто падали с ног. Глаза их ввалились. Мне – женщине, матери и человеку – всегда тяжело видеть чье-то страданье, и я попыталась помочь.

– Хотите, мы просто пометим билеты? – спросила я ласково.

У нас было несколько тем разговорных и несколько – литературных. Из всех разговорных одна была трудной: «К чему я стремлюсь в своей жизни», а литературные все были жуткими, особенно: «Образ простой русской девушки из фильма «Вокзал для двоих».

–?Как это: «пометим»? – спросили они и притихли.

–?Зеленым пометим «К чему я стремлюсь», а «Девушку» – красным. Возьмете – что знаете. Мы все в МГУ это делали.

И я рассказала забавные байки про то, как в России сдавали экзамены. Страна моего ускользнувшего детства предстала в разбойной и дикой красе. Шпаргалки, репрессии, Сахаров, бомбы и снова шпаргалки. Ни чести, ни совести, все на продажу. Так делали все, понимаете? Все!

–?И вы? – прошептали они.

–?Ну а как же?

Они засмеялись с неловкой угрюмостью.

В столовой я встретила взгляд.

Надо сказать, что за пару дней до этой нелепой моей откровенности ко мне на урок пришла дама. Вернее, коллега. В цепи превращений, когда незабудка становится мальчиком, а вскоре и мальчик, проживший свой срок, становится зайчиком или медведем (кто что заслужил!) – я вас уверяю: в цепи превращений моя эта дама была в свое время гремучей змеей. Хотя за плечами гремучей змеи дымились советское детство и юность, Фонтанка, Канавка, дворцы и каналы, она продолжала шипеть и извиваться, как будто вчера еще ползала в джунглях, и в маленьком, нежном ее облысении на самом затылке упрямо сквозила змеиная кожа. Глаза были узкими, черными, сильными. Улыбка, почти не сходящая с уст, измазана густо-кровавой помадой. И даже в фамилии что-то звериное: Косматова Ася.

Такая вот дама-коллега пришла на урок и сидела на нем, и все помечала своим карандашиком мои недочеты в зеленой тетрадке. Потом, окровавленным ртом усмехнувшись и быстро слизнув проступившую пену, ушла.

«Стукачка!» – подумала я, пребывая в своей лунатической фазе сознания.

Экзамены кончились.

Лето настало с внезапностью первой любви: все цвело. Магнолии были пышны, как головки резвящихся в небе детей-ангелят. У здешней весны нет тех сказочных запахов, которые памятны мне по Москве: ни запаха дыма из мокрых садов, ни жадного запаха робкой травы, ни запаха первой сирени, которая способна смутить даже черствое сердце – настолько, что скучный его обладатель, зайдя в палисадник и сев на скамью, сорвет себе веточку и позабудет, зачем разругался с женой в пух и прах, зачем сгоряча дал по морде соседу…

В самый последний перед каникулами день меня попросили зайти в кабинет к заведующей кафедрой.

Американские слависты делятся на две категории: тех, которые стесняются говорить по-русски, и тех, которые не стесняются на нем говорить, несмотря на уморительные свои ошибки в этом непростом языке. Моя заведующая принадлежала к первой группе. Закусив еле заметную нижнюю губу, она очень быстро, на чистом английском, сказала, что Гарвард на следующий год со мной не намерен сотрудничать.

Баста.

Это было оглушительной новостью.

Кровь прилила к моему лицу, и несколько секунд перед глазами пульсировала яркая темнота. Потом я опомнилась и дрожащим, хотя, наверное, очень злым голосом спросила, в чем дело.

Малиновые пятна переползли с моего лица на ее. Понизив голос и оглянувшись на тяжелую, чудесного старинного цвета дверь своего кабинета, она сообщила, что на меня жалуются.

–?Студенты? – воскликнула я.

–?И студенты, – сказала она с выражением.

Я спускалась по лестнице, оскорбленная и потерянная в дебрях американской действительности, как герои Драйзера.

Гнев переполнял меня.

Если бы Косматова Ася, стукачка, змея и к тому же подонок, была бы тем домиком жалким, той хижиной, где жила невеста пушкинского Евгения, мой гнев снова смыл бы и домик с невестой, и все вокруг домики – с тою же силой и с той же безжалостностью, как Нева, которая преодолела гранит и всем показала, что значит стихия!

Свободная, если поверить поэту.

Стихии во мне очень даже хватало, но, кроме стихии, нужна и работа.

На следующий день я приняла неистовое решение: не продолжать своего безрадостного романа с американской славистикой, а тут же освоить любую профессию.

Бесы, смущающие человека на всем протяжении жизни его: от мирных яслей до последнего вздоха, влетели, как пчелы, впились, зажужжали. И я, вся изжаленная и искусанная, решила, что стану теперь косметичкой. Учиться недолго: три, кажется, месяца, работы полно.

Я буду работать с народом. И так даже лучше: народ вам не Гарвард, народ не предаст.

По-русски слово «косметичка» заключает в себе нечто фамильярное и снисходительное, вроде как: «закорючка». По-английски это звучит намного солидней: «специалист по эстетике».

Машины у меня не было, и на курсы обучения «эстетических специалистов» я ездила на трамвае.

Но это была уже не прежняя «я» – не та, которая прошлой осенью, разрываемая счастьем, садилась на мягкое красное сиденье автобуса, летящего почти от самого моего дома до Гарвардского университета, не та, которая с сумкой, полной книг и тетрадей, вдыхала листву и землю гарвардского двора, а потом по пологой широкой лестнице поднималась на третий этаж, окруженная доброжелательными взглядами аккуратно причесанных профессоров, педагогов и попечителей, которые смотрели на меня с портретов, украшавших это почтенное здание.

Теперь я была женщиной, на лице которой ясно читалось, что она, как говорили в нашей московской коммуналке, «трудящая», поэтому ранним утречком эта «трудящая» быстренько моется-споласкивается, волосы жгутом закручивает, садится в трамвай – у нас говорили «транвай» – и шасть на учебу! А там – никаких ни дерев, ни портретов, а спуск прямо в очень глубокий подвал, где свет на всем – мертвый, слегка синеватый. Окошек-то нету, на то он и подвал.

В подвале нужно было первым делом «пробить время», то есть отметить карточку, во сколько часов и минут и секунд ты прибыл учиться эстетике.

Потом нужно скоренько переодеться: на ноги – белые тапочки, на голову – белую косыночку, кофточку домашнюю, «светскую», так сказать, – в сумочку, и вместо нее – чистый белый халат, застегнутый прямо до самого горла.