С той минуты как я решил приняться за это занятие, я начал находить в нем странное удовольствие. Делать то, что запрещено, всегда имеет свою прелесть, потому что нам свойствен непреодолимый протест против тою произвольного и деспотического, что заключает в себе всякий запрет. Шпионить за мистером Фоклендом! Опасность, с которой было связано такое занятие, придавала моему решению заманчивую остроту. Я помнил суровый выговор, который уже получил, и страшные взгляды мистера Фокленда; воспоминание об этом вызывало у меня своеобразное, не лишенное приятности, щекочущее ощущение. Чем дальше я заходил, тем труднее было противиться этому чувству. Мне самому постоянно казалось, что я вот-вот буду разоблачен, и это понуждало меня особенно тщательно скрывать свои замыслы. Чем более непроницаемым решил быть мистер Фокленд, тем неудержимее становилось мое любопытство. Но, в общем, к моей тревоге и боязни опасности, угрожающей мне лично, примешивалась значительная доля наивности и чистосердечия. Сознавая, что я никому не хочу зла, я всегда был готов сказать все, что у меня было на уме, и ни за что не поверил бы, что, когда наступит момент испытания, на меня станут серьезно сердиться.
Эти размышления произвели мало-помалу перемену в моем душевном состоянии. Когда я только что переехал в дом мистера Фокленда, новизна обстановки делала меня осторожным и скрытным. Сдержанное и важное обхождение моего покровителя как будто уничтожило мою природную веселость. Но новизна постепенно сглаживалась, и так же постепенно ослабевало мое чувство принужденности. История, которую я только что выслушал, и любопытство, которое она возбудила во мне, вернули мне энергию, живость и смелость. У меня всегда была склонность делиться своими мыслями; конечно, самый возраст мой располагал к болтливости; и порой с некоторыми колебаниями, как бы спрашивая, допустимо ли такое поведение в присутствии мистера Фокленда, я решался выражать свои чувства, как только они возникали.
Когда я в первый раз сделал это, он взглянул на меня удивленно, ничего не ответил и вскоре поспешил оставить меня. Вскоре опыт был повторен. Казалось, мой покровитель не прочь поощрить меня, но в то же время сомневается, следует ли ему отважиться на это. Всякого рода удовольствия были ему давно чужды, а мои простодушные и необдуманные замечания обещали немного развлечь его. Могло ли быть опасным развлечение такого рода?
В неуверенности он, видимо, не мог решиться на то, чтобы со строгостью отнестись к моим невинным излияниям. Мне же было довольно самого малого поощрения, так как в смятении моего ума эти излияния давали мне облегчение. Моя простота, происходившая от того, что все светские отношения были мне совершенно чужды, уживалась бок о бок с умом, в известной степени просвещенным чтением и, быть может, не совсем лишенным наблюдательности и таланта. Мои замечания были поэтому всегда неожиданны; иногда они свидетельствовали о величайшем невежестве, иногда – о некоторой доле сообразительности и всегда носили отпечаток невинности, откровенности и смелости. В манере делать их было явное отсутствие преднамеренности, даже после того, как я научился тщательно взвешивать свои замечания и следить за действием, которое они производят; по-видимому, влияние старой привычки проявлялось заметнее, чем действие возникшего намерения, еще не успевшего созреть.
Положение мистера Фокленда было похоже на положение рыбы, играющей с приманкой на удочке, закинутой для того, чтобы поймать эту рыбу. Мое поведение побуждало его ослабить свою обычную сдержанность и умерить величие; но вдруг какое-нибудь неожиданное замечание или вопрос уязвляли его напоминанием и снова пробуждали в нем тревогу. Во всяком случае, было очевидно, что это растравляет его тайную рану. Как только кто-либо касался причины его горестей, хотя бы самым косвенным и отдаленным образом, выражение его лица менялось, дурное настроение возвращалось к нему, и только с трудом удавалось ему справиться со своим волнением; иногда он мужественным усилием овладевал собой, иногда же, чувствуя приближение приступа безумия, он спешил укрыться в уединение.
Часто я истолковывал все эти внешние признаки как основания для подозрений, хотя мог бы с такой же вероятностью и с большим великодушием приписать их тем мучительным унижениям, с которыми столкнулось его пылкое честолюбие. Мистер Коллинз настойчиво убеждал меня хранить все в тайне, и мистер Фокленд всякий раз, когда какое-нибудь мое движение или его собственное сознание наводили его на мысль, что я знаю больше, чем высказываю, смотрел на меня с глубокой серьезностью, словно вопрошая, насколько я осведомлен и каким образом получил эти сведения. Но при следующей нашей встрече простодушная живость моего обращения снова возвращала ему спокойствие, уничтожала причиненное ему волнение и восстанавливала все в прежнем положении.
Чем дольше с моей стороны поддерживалась эта почтительная короткость наших отношений, тем больших она требовала усилий, чтобы сдерживать ее в должных границах; но мистер Фокленд не был расположен унижать меня строгим запрещением говорить с ним, а может быть, не желал приписывать таким разговорам слишком большое значение, что и действительно могло бы подразумеваться в таком запрещении. Хотя я и был любопытен, не следует предполагать, будто я всегда думал о предмете своих расследований или что мои вопросы и намеки постоянно строились с хитростью, свойственной седовласому инквизитору. О своей тайной душевной ране мистер Фокленд думал гораздо чаще, чем я; тысячи раз он принимал на свой счет случайно проскользнувшие в разговоре замечания, тогда как у меня и в мысли не было относить их к нему, пока что-нибудь неожиданное в его поведении не возвращало мои мысли к тому же предмету. Сознание присущей ему болезненной чувствительности и соображение, что все возникает, быть может, под ее влиянием, подстрекали мистера Фокленда снова и снова возвращаться к опасным предметам; а как только у него возникало намерение пресечь непринужденность наших отношений, он испытывал нечто вроде стыда.
Приведу образец разговоров, которые я имею в виду. И так как он будет выбран из числа тех, которые начинались на темы самые общие и отдаленные, то читатель легко представит себе смятение, в которое почти ежедневно повергался столь подверженный страху ум моего хозяина.
– Прошу вас, сэр, – начал я однажды, помогая мистеру Фокленду приводить в порядок кое-какие бумаги, перед тем как отдать их в переписку для его собрания, – скажите мне, как случилось, что Александр Македонский был назван Великим?
– Как случилось? Разве вы никогда не читали его истории?
– Читал, сэр.
– И что же, Уильямс, вы не нашли там никаких оснований для этого?
– Право, не знаю, сэр. Я узнал, почему он так прославился. Но не всякий человек, о котором много говорят, вызывает восхищение. Ученые расходятся во взглядах насчет заслуг Александра. Доктор Придо в своем «Согласовании»[25] говорит, что он заслуживает скорее наименования «Великого Головореза», а автор «Тома Джонса» написал целый том, чтобы доказать, что Александр и все другие завоеватели должны быть приравнены к Джонатану Уайльду[26].
При этих ссылках мистер Фокленд покраснел.
– Гадкое кощунство! Неужели эти писатели воображают, что непристойностью своего сквернословия они сумеют подорвать вполне заслуженную славу? Неужели ученость, чувствительность и вкус не могут служить для их обладателя надежной защитой от таких вульгарных заблуждений? Читали ли вы когда-нибудь, Уильямс, о человеке более доблестном, щедром и свободном? Жил ли когда-нибудь смертный, представлявший собой такую полную противоположность всему приобретательскому и себялюбивому? Он создал себе в воображении дивный образ высокого совершенства, и его единственным стремлением было воплотить этот образ в своей собственной жизни. Вспомните: он роздал все, что имел, перед тем как отправиться в свой великий поход, оставив себе, по его собственному признанию, только надежду. Вспомните его героическое доверие к Филиппу-врачу[27], его глубокую и неизменную дружбу с Гефестионом[28]. К пленному семейству Дария он отнесся с самым радушным гостеприимством[29], а почтенную Сизигамбу принял с сыновней нежностью и вниманием. Никогда не полагайтесь, Уильямс, на суждение о подобных вещах церковника-педанта[30] или вестминстерского законника. Вдумайтесь сами, и вы увидите, что Александр – образец чести, великодушия и бескорыстия, человек, который за просвещенную широту своего ума и несравненное величие замыслов должен стать исключительно предметом изумления и восхищения для всех веков и всего мира.
25
Доктор Придо в своем «Согласовании». – Гемфри Придо (Humphrey Pridaux, 1648—1724) – английский историк, археолог и ориенталист. Годвин имеет в виду его «Историю евреев и соседних народов в согласовании с данными библии» (Лондон, 1715—1717).
26
…приравнены к Джонатану Уайльду. – Речь идет об одном из ранних произведении Генри Филдинга (1707—1754), в котором сатирически изложена биография знаменитого лондонского вора и полицейского сыщика Джонатана Уайльда, повешенного в 1725 году, – «История жизни покойного Джонатана Уайльда Великого» (1743). Философской основой книги является сделанное в духе английских моралистов XVII—XVIII веков противопоставление двух «относительных» понятий: «величия» и «доброты». Филдинг пытается разрушить обычные представления о связи «великого» и «доброго» на том основании, что – с его точки зрения – превозносимое официальными историками «величие» монархов, полководцев и т. д. «чаще всего состоит в причинении всякого рода несчастий человечеству, а доброта – в их устранении» (кн. 1, гл. 1). Имея в виду прежде всего современных ему государственных деятелей, Филдинг утверждает, что, поскольку в своей деятельности они соблюдают преимущественно личные интересы, термин «великий» в применении к ним получает обратное значение и становится синонимом зла. В подтверждение своих рассуждений Филдинг приводит исторические примеры и действительно ссылается на «великих» деятелей древности – Александра Македонского, Юлия Цезаря и др. «В историях Александра и Цезаря, – пишет Филдинг, – нам часто и, правду сказать, несколько развязно напоминают об их благонамеренности и благородстве, милосердии и доброте. После того как первый из них огнем и мечом разорил обширную империю и уничтожил жизнь огромного количества ни в чем не повинных несчастных людей и, подобно смерчу, всюду принес гибель и опустошение, нам в качестве примера его милосердия указывают на то, что он не перерезал горло старухи и не изнасиловал ее дочерей, а удовлетворился лишь тем, что загубил их жизни» (гл. 1). В оправдание своих преступлений герой Филдинга, Джонатан Уайльд, также ссылается на «великих людей» древности: «Что жизнь одного человека? Разве целые армии не приносились в жертву по капризу одного великого человека?.. Я погубил семью и довел невинного до виселицы. Я должен скорее плакать с Александром, что я не погубил больше, чем сожалеть о том немногом, что я сделал» (кн. IV, гл. 4). Вся книга Филдинга остро сатирически разоблачает практику английского судопроизводства, которое беспощадно расправлялось с мелкими воришками и оставляло безнаказанными знатных лиц, виновных в тяжелых преступлениях. Сходные мысли о тщеславных завоевателях, оставляющих после себя только развалины, Годвин, несомненно, читал также в «Размышлениях о греческой истории» Мабли, со ссылкой также на Александра Македонского: «На что надеялся Александр? Не чувствовал ли он, что завоевания столь стремительные… соблюдены быть не могут… Если же он не мог воздержать свои желания, то он был бешеный, коего людям ненавидеть должно».
27
…доверие к Филиппу-врачу. – Историки Александра Македонского рассказывают, что, прибыв в город Тарс во время похода на персов, Александр внезапно заболел в самый критический момент военных действий, но искусный врач, акарнанец Филипп, быстро вернул ему здоровье.
28
Гефестион (357—324 до н. э.) – македонец, товарищ детства Александра Македонского и близкий друг его до конца жизни, Гефестион не отличался личными достоинствами, но благодаря близости к Александру занимал высшие военные должности; в 324 году Александр сделал его своим шурином, женив на дочери персидского царя Дария III, Дриппетиде. Неожиданная смерть Гефестиона во время торжеств в Экбатане повергла Александра в глубокую печаль; он похоронил его в Вавилоне с царскими почестями и велел причислить к полубогам. Вскоре после того произведенный Александром разгром горного племени коссаев (грабивших на пути из Мидии к прибережьям Евфрата), на что, по-видимому, Годвин намекает в помещенных ниже словах Калеба Фокленду («целое племя было перебито»), некоторые историки толкуют как род кровавой тризны над прахом Гефестиона.
29
К пленному семейству Дария он отнесся с самым радушным гостеприимством. – В 333 году, обратив в бегство персидские войска, Александр захватил в плен военный лагерь персидского царя Дария, вместе с его матерью, женою и детьми. Историки Александра много рассказывают о великодушии его по отношению к пленницам. Почтенная Сизигамба – мать жены Дария.
30
…церковника-педанта. – Намек на упомянутое выше сочинение доктора Придо.