В каждом новом положении я продолжал держаться так же, как и в прежнем. Я решил никогда не вступать с проклятым Джайнсом ни в какие рассуждения – ни для обвинения, ни для защиты. Но если б я даже пошел на это с другими, что мне это дало бы? Мне пришлось бы рассказывать искаженную повесть. Эта повесть могла иметь успех у людей, предрасположенных в мою пользу личным общением; но могла ли она встретить доверие у чужих? Она имела успех, пока я был в состоянии скрываться от своих преследователей. Но может ли она иметь успех теперь, когда это оказывается невыполнимым, когда они начинают с того, что сразу вооружают против меня всю округу?

Непостижимо, сколько превратностей заключало в себе такого рода существование. Зачем мне останавливаться на таких тяготах, как голод, нищенство и жалкий внешний вид? Все это было неизбежным следствием. В каждом новом положении меня опять настигал мой рок, и все покидали меня. В такое мгновение промедление только усугубляло зло. И когда я спасался бегством, скудость и нищета были моими постоянными спутниками. Но это обстоятельство было несущественно. Иногда негодование, а порой непреодолимое упорство поддерживали меня, когда человеческая природа, предоставленная самой себе, казалось должна была бы пасть.

Из предшествующего уже можно было заключить, что у меня не такой характер, чтобы я стал терпеть невзгоды, не пытаясь избежать и смягчить их всеми средствами, какие только мог изобрести. Придумывая, по своему обыкновению, разные способы, при помощи которых можно было бы улучшить мое положение, я задавал себе вопрос: «Зачем буду я позволять Джайнсу отравлять мне жизнь своими преследованиями? Почему бы мне, выйдя один на один, не одержать над ним верх своим умственным превосходством? Теперь кажется, что он преследователь, а я преследуемый, но эта разница – не плод ли одного воображения? Не могу ли я употребить свою изобретательность на то, чтобы вывести его из себя препятствиями и посмеяться над бесконечными усилиями, на которые он будет обречен?»

Увы, эти рассуждения хороши для человека в спокойном состоянии! Не преследование само по себе, а связанная с ним опасность гибели определяет разницу между тираном и жертвой. В смысле чисто телесного утомления охотнику, пожалуй, не легче, чем несчастному животному, которое он преследует. Но могли ли мы оба забыть, что в любом месте Джайнс имел возможность удовлетворять свою коварную злобу, распространяя обвинения самого бесстыдного свойства и вызывая отвращение ко мне в каждом честном сердце, тогда как мне приходилось переносить беспрестанно повторяющиеся утраты покоя, доброго имени, куска хлеба! Мог ли я при помощи умственного ухищрения превратить это чередование ужасов в забаву? Я не был искушен в философии, которая могла бы сделать меня способным на такое необычайное усилие. Если бы даже при иных обстоятельствах у меня могла зародиться такая странная фантазия, то в данных условиях я был связан необходимостью добывать себе средства к существованию и узами, которые, в силу этой необходимости, налагались на мои действия формами человеческого общежития.

Во время одной из тех перемен местожительства, к которым меня беспрестанно вынуждала моя несчастная судьба, на дороге, которую мне нужно было пересечь, я встретил друга своей юности, самого давнего и любимого своего друга, почтенного Коллинза. Одним из печальных обстоятельств, послуживших к увеличению моих горестей, было то, что этот человек покинул Великобританию всего за несколько недель до роковой перемены в моей судьбе.

Кроме обширных поместий, которыми мистер Фокленд владел в Англии, у него были еще доходные плантации в Вест-Индии. Управление ими находилось в очень плохих руках. После разных обещаний и отписок со стороны управляющего, которые хоть и приводили к временному успокоению мистера Фокленда, но не приносили никакой пользы, было решено, что мистер Коллинз сам туда поедет, чтобы положить конец продолжавшимся столько времени злоупотреблениям. Возникла даже мысль о пребывании его на плантации в течение нескольких лет, если не об окончательном обосновании там. С того часа по настоящее время я не получал о нем ни малейших сведений. Я всегда считал это роковое отсутствие одним из самых прискорбных для меня обстоятельств. Мистер Коллинз был одним из первых, кто еще в моем детстве возлагал на меня надежды как на человека, одаренного недюжинными способностями; больше чем кто-либо другой он поощрял мои юношеские занятия науками и помогал им. Он был душеприказчиком отца, который остановил свой выбор на нем ввиду нашей взаимной привязанности. И мне казалось, что на его защиту у меня больше прав, чем на чью-либо другую. Я был всегда уверен в том, что, если бы он присутствовал при переломе в моей судьбе, он проникся бы верой в мою невиновность и, убежденный сам, сумел бы при том уважении, которым пользовался, и силе своего характера вступиться настолько решительно, чтобы спасти меня от большей части моих последующих несчастий.

У меня на уме была и другая мысль об этом предмете, более для меня важная, чем мысль о практических доказательствах доброго отношения, которых я от него ожидал. Самым тяжелым в моей участи было то, что я был лишен дружбы людей. Могу с уверенностью сказать, что враждебность и голод, бесконечные скитания, опороченная честь и проклятия, сыпавшиеся на мое имя, по сравнению с этим были пустыми невзгодами. Я старался ободрить себя сознанием своей безупречности, но на голос моей совести не откликалось ни одно человеческое существо. «Я громко звал, никто не откликался, никто не оглянулся на меня». Весь мир был глух, как буря, и холоден, как снег. Симпатия, эта магнетическая добродетель, эта скрытая сущность нашей жизни, – угасла. Но и на этом мои несчастья еще не кончались. Эта пища, столь необходимая для осмысленного существования, беспрестанно обновлялась у меня на глазах в своих самых прекрасных оттенках, как будто только для того, чтобы тем верней уйти из моих рук и посмеяться над моим голодом. Время от времени у меня возникало желание раскрыть сокровища своей души – только для того, чтобы оказаться отвергнутым в мучительной тоске и нестерпимо обидно осмеянным.

Поэтому ни одно зрелище не могло доставить мне более глубокого наслаждения, чем то, которое теперь возникло перед моими глазами. Однако прошло некоторое время, прежде чем мы оба узнали друг друга. Со дня нашего последнего свидания прошло десять лет. Мистер Коллинз выглядел гораздо старше, чем в то время; к тому же, бледный и худой, он имел теперь болезненный вид. Такое неблагоприятное действие оказала на него перемена климата, всегда особенно тягостная для пожилых людей. Надо прибавить, что я считал его находящимся в это время в Вест-Индии. По всей вероятности, я изменился за истекшее время не менее его. Я первый узнал его. Он ехал верхом, я был пешим. Я дал ему обогнать меня. И тут в одно мгновение я понял, что это – он. Я кинулся за ним. Я стал громко звать его. Я был не в силах сдержать свое огромное волнение.

Горячность моих чувств изменила обычный звук моего голоса, который мистер Коллинз в противном случае обязательно узнал бы. Зрение уже изменяло ему. Он остановил лошадь, чтобы я мог догнать его, и потом сказал:

– Кто вы такой? Я вас не знаю.

– Отец мой! – воскликнул я, восторженно и горячо обнимая его колено. – Я ваш сын, ваш прежний маленький Калеб, которого вы тысячу раз окружали своей добротой.

Мое имя, неожиданно произнесенное, вызвало в моем друге трепет волнения, обузданного, однако, его возрастом, а также спокойной и благостной философией, которая составляла одно из самых замечательных его свойств.

– Я не ожидал встретить тебя, – ответил он. – Я не хотел этого.

– Мой лучший, мой самый старый друг! – продолжал я, в то время как к моему уважению стало примешиваться нетерпение. – Не говорите так! У меня во всем мире нет ни одного друга, кроме вас. Позвольте же мне хоть у вас найти сочувствие и ответную любовь! Если бы вы знали, с какой тоской я думал о вас во все время вашего отсутствия, вы не стали бы после возвращения так жестоко огорчать меня.