Мне казалось, что в этом деле я поднялся над личными соображениями и сужу, совершенно пренебрегая внушениями эгоизма. Правда, мистер Фокленд был смертен, но, несмотря на свое явное разрушение, мог прожить еще долго. Следовало ли мне покориться и бесполезно провести лучшую пору своей жизни в теперешнем жалком положении? Он объявил мне, что его доброе имя должно остаться навеки неприкосновенным. Это было его господствующей страстью – мыслью, которая доводила его до безумия. Поэтому и на то время, когда его уже не будет, он, наверное, завещал преследовать меня Джайнсу или какому-нибудь другому, столь же бесчеловечному негодяю. Теперь или никогда я должен был освободить свое будущее от бесконечной скорби.
Но все эти тонко сплетенные умствования разлетелись в прах при виде зрелища, которое открылось теперь моим глазам. «Стану ли я топтать человека, доведенного до такой страшной крайности? Направлю ли свою вражду против того, кого уже привели к могиле законы природы? Стану ли отравлять последние мгновения человека, подобного Фокленду, самыми невыносимыми для него речами? Это невозможно. Очевидно, была какая-то страшная ошибка в ходе рассуждений, убедивших меня стать виновником этой отвратительной сцены. Должно найтись лучшее и более благородное средство от бед, под бременем которых я страдаю».
Было уже поздно. Ошибка, допущенная мной, зашла так далеко, что возврата не было. Вот сидит Фокленд, торжественно доставленный в суд для ответа по обвинению в убийстве. И вот стою я, уже выступивший обвинителем, серьезно и клятвенно обязавшийся поддерживать обвинение. Таково было мое положение. И в этом положении мне предстояло немедленно действовать. Я дрожал всем телом. Я охотно согласился бы, чтобы эта минута была последней минутой моего существования. Как бы то ни было, я полагал, что самое необходимое и обязательное для меня поведение заключается в том, чтобы полностью излить перед слушателями волнения моей души. Я взглянул сначала на мистера Фокленда, потом на судью и его помощников, потом опять на мистера Фокленда. Душевное волнение не давало мне говорить. Наконец я начал:
– Зачем не могу я вернуть последние четыре дня своей жизни? Как мог я быть так настойчив и упрям в своем дьявольском намерении? О, если б я послушался увещаний судьи или подчинился доброжелательному деспотизму его власти! До сих пор я был только несчастлив – отныне я буду считать себя негодяем! До сих пор, хоть и жестоко обиженный человечеством, я был прав перед судом собственной совести. Мера моих бедствий еще не была полна до краев.
Если бы, по милости божьей, мне было возможно удалиться отсюда, не сказав больше ни слова, я смело встретил бы последствия, я покорился бы любому обвинению – в трусости, лживости, распутстве – скорее, чем увеличил бы бремя несчастий, которые удручают мистера Фокленда. Но положение и требования самого мистера Фокленда запрещают мне это. Он сам, чье тяжелое положение вызывает во мне такое сострадание, что я охотно забыл бы обо всех собственных интересах, заставил бы меня выступить с обвинением, чтобы он мог приступить к своему оправданию.
Я хочу раскрыть все движения своего сердца. Ни одна кара, никакое сокрушение не могут искупить безумия и жестокости этого последнего моего поступка! Но мистер Фокленд хорошо знает, – я утверждаю это в его присутствии, – как неохотно пошел я яа эту крайность. Я благоговел перед ним, – он был достоин благоговения. Я любил его. Он был одарен качествами, в которых было нечто божественное.
С первого мгновения, когда я увидел его, я почувствовал самое пламенное восхищение. Он удостоил меня поощрением. Я привязался к нему с безграничной любовью. Он был несчастлив. Я с юношеским любопытством постарался узнать тайну его скорби. Это было началом всех моих бедствий.
Что я скажу? Он на самом деле убийца Тиррела. Он допустил, чтобы казнили Хоукинсов, зная, что они невиновны и что преступник – это он сам. После ряда догадок, после разных моих нескромностей и наводящих указаний с его стороны он наконец доверил мне полностью роковую тайну!
Мистер Фокленд, торжественно заклинаю вас: вспомните, оказался ли я когда-нибудь недостойным вашего доверия? Тайна ваша была для меня самым мучительным бременем. Только крайнее безумие привело меня к тому, что я необдуманно овладел ею. Но я предпочел бы тысячу раз умереть, чем выдать ее. Только мнительность вашего собственного воображения и тяжесть, которая угнетала ваше сознание, заставили вас следить за каждым моим шагом и испытывать тревогу из-за всякого пустяка в моем поведении.
Вы начали с того, что доверились мне. Отчего не доверяли вы мне и дальше? Зло, проистекшее из моей первоначальной неосторожности, было невелико. Вы грозили мне. Выдал ли я вас тогда? В то время одно слово из моих уст навсегда освободило бы меня от ваших угроз. Я сносил их довольно долгое время, наконец оставил службу у вас и ушел в мир молча, как беглец. Зачем не дали вы мне уйти? Вы вернули меня хитростью и силой и ложно обвинили меня в тяжком преступлении! Проронил ли я и тут хоть одно слово об убийстве, тайной которого владел?
Где человек, больше меня пострадавший от общественной несправедливости? Я был обвинен в низости, омерзительной для моего сердца. Я был отправлен в тюрьму. Не стану перечислять все ужасы тюрьмы, из которых самый незначительный заставил бы содрогнуться человеческое сердце. Юный, честолюбивый, любящий жизнь, ни в чем не повинный как новорожденное дитя, я ждал виселицы. Я был уверен, что одно слово, решительно обвиняющее моего прежнего хозяина, освободило бы меня, и все-таки молчал, вооружался терпением, не зная, что лучше – обвинить или умереть. Разве это говорило о том, что я человек, не достойный доверия?
Я решил вырваться из тюрьмы. С бесконечными трудностями, после многократных неудач, я наконец осуществил свое намерение. Тотчас же появилось объявление с обещанием награды в сто гиней за мою поимку. Мне пришлось искать убежище среди отбросов человечества, в шайке разбойников. Я столкнулся с самыми неотвратимыми опасностями при своем появлении в их среде и при уходе оттуда. Тотчас же вслед за этим я прошел из конца в конец почти все королевство, бедствуя, нуждаясь, ежечасно подвергаясь опасности быть снова схваченным и закованным в кандалы как преступник. Я хотел оставить отечество – мне помешали. Я прибегал к всевозможным переодеваниям. Я был невиновен и все-таки принужден был пользоваться такими уловками и ухищрениями, которые могли бы быть достоянием худшего злодея.
В Лондоне я жил такой же измученный и в таком же непрестанном страхе, как во время своего бегства почти через всю страну. Заставили ли меня все эти преследования нарушить молчание? Нет! Я переносил их терпеливо и покорно. Я не сделал ни одной попытки обратить их против их виновника.
Наконец я опять попал в руки тех злодеев, которые питаются человеческой кровью. В этом ужасном положении я в первый раз попытался стать доносчиком, чтобы сбросить с себя гнет. По счастью для меня, лондонский судья выслушал мою повесть с оскорбительным презрением. Я быстро раскаялся, долго жалел о своей торопливости и радовался своей неудаче.
Я признаю, что за это время мистер Фокленд разными способами проявлял по отношению ко мне человеколюбие. Сначала он хотел помешать отправке меня в тюрьму; он поддерживал мое существование во время заключения; он не участвовал в том преследовании, которое было начато против меня; наконец он добился моего оправдания, когда дело дошло до суда. Но большая часть проявлений его снисходительности оставалась мне неизвестной. Я считал его своим неумолимым преследователем. Я не мог забыть, что, кто бы ни насылал на меня беды впоследствии, началом их было его ложное обвинение.
Наконец меня перестали преследовать по уголовному делу. Почему же моим страданиям не дали тогда кончиться и мне не было разрешено укрыть свою усталую голову в каком-нибудь безвестном, но спокойном убежище? Не достаточно ли я доказал свое постоянство и верность? Не было ли при таком положении вещей более мудро и надежно пойти на мировую? Неугомонные и ревнивые опасения мистера Фокленда не позволили ему оказать мне даже самое ничтожное доверие. Единственное соглашение, которое он предложил, заключалось в том, чтобы я собственноручной распиской признал себя негодяем. Я отверг это предложение, и с тех пор меня гнали с места на место, лишив покоя, доброго имени, даже хлеба. Долгое время я упорствовал в своем решении ни при какой крайности не превращаться в нападающего. В недобрый час я наконец послушался голоса своего гнева и нетерпения, и ненавистное заблуждение, в которое я впал, вызвало всю эту сцену.