— Домой, к матери, — ответила Зинаида.

— Так, значит, и донесем господину исправнику, — сказал урядник.

Он приврал для важности. Послал его сюда становой пристав, а не исправник. Но для Зинаиды это было все равно. Она привыкла думать больше всего о детях и о своем деле. Грозное наименование полицейской власти не произвело на нее большого впечатления.

Урядник ушел. Он продолжал широко ухмыляться. Несколько раз оглядывался на учительницу. По дороге в город он был весел и рассеян. Мечтал грубо и погано. Так мечтают дикари, ютящиеся в серых просторах наших городов, дикари, скрывающиеся под всякими личинами, щеголяющие во всяких одеждах.

Зинаида с тоскою и с печалью смотрела вслед за урядником. Грубые воспоминания о прежних днях оживали в ее душе, полной сладостными утешениями созданного Триродовым иного, блаженного бытия в тихой прохладе милого леса. Потом Зинаида вздохнула, как разбуженная от кошмарного сна полуденного. Тихо пошла она своею дорогою.

Через несколько дней Триродовскую колонию посетил становой пристав. У него было такое же понимание и такое же отношение к непорочному миру Просяных Полян, как и у того полуграмотного урядника. Только выражалось это отношение в смягченном виде.

Становой пристав старался быть очень любезным. Он говорил неуклюжие комплименты Триродову и его учительницам. Но, глядя на учительниц, становой улыбался так же погано, как и урядник. Узенькие, калмыцкие глазенки его замасливались. Щеки покрывались кирпичным румянцем.

Когда девушки отошли в сторону, становой подмигнул на них Триродову, и сказал вполголоса:

— Цветничек-с!

Триродов строго посмотрел на станового. Становой сконфузился, и потому рассердился. Он сказал:

— Я к вам приехал, извините-с, по делу, довольно неприятному.

Оказалось, что он приехал под предлогом переговорить об устройстве положения Егорки. Кстати он намекнул и на то, что самовольное разрытие Егоркиной могилы может послужить поводом для судебного преследования. Триродов дал становому взятку, и угостил его завтраком. Становой уехал в полном восторге.

Приехал наконец к Триродову и исправник. У него было пасмурное лицо и недоступный вид. Исправник прямо заговорил о самовольном разрытии Триродовым Егоркиной могилы. Триродов сказал досадливо:

— Нельзя же было заживо погребенного мальчика оставить, чтобы он задохся в своем гробу. Исправник возразил сурово:

— Вам следовало сообщить о ваших подозрениях настоятелю кладбищенской церкви. Он бы сделал все, что надо было сделать.

Триродов сказал:

— Сколько же бы времени прошло, пока ходили бы за священником?

Исправник, не слушая, продолжал:

— А так непорядок. Этак всякий станет разрывать могилы, так это что же будет! Он, может быть, грабить полез, а как его поймают, так он заявит, мне, мол, послышалось, что покойничек жив, и в гробу ворошится.

— Вы знаете, — возразил Триродов, — что мы пошли туда не с целью грабежа.

Исправник твердил упрямо и сурово:

— Это — непорядок.

Триродов пригласил исправника к обеду. Взятка исправнику была много крупнее, чем становому. После обильного обеда, выпивки и взятки исправник вдруг стал мягче воска. Он начал распространяться о тягостях и неприятностях своей службы. Тогда Триродов заговорил с ним об обыске и об избиении в участке учительницы Марии. Исправник побагровел, и горячо говорил:

— Верьте чести, не от меня зависело. Творю волю… Новый наш вице-губернатор, простите за выражение, сущий живодер. Тем и карьеру сделал.

Триродов спросил:

— Разве этим можно сделать карьеру?

Исправник оживленно говорил, — и видно было, что карьера нового вице-губернатора очень волнует его чиновничье сердце:

— Помилуйте, это всем известно, — он своего приятеля в пьяном виде зарезал, в сумасшедшем доме сидел, и уже как он оттуда выбрался, уму непостижимо. Поступил по протекции в губернское правление, и таким аспидом себя показал, что все диву давались. Живо в советники правления выскочил. Крестьян усмирял. Изволили, может быть, слышать?

— Как не слышать! — тихо сказал Триродов. Исправник продолжал:

— В газетах об его подвигах печатали достаточно. Кое-что в лишнего прибавили, а ему это только на руку было. Большое на него внимание обратили. Вице-губернатором сделали, так он из кожи вон лезет, еще больше отличиться хочет. В губернаторы метит. Далеко пойдет. Сам наш губернатор его остерегается. А надо вам сказать, что у нашего губернатора крепкая рука в Петербурге есть. А все-таки Ардальон Борисовичу перечить не решается.

— А вы и тем более? — спросил Триродов.

— Помилуйте-с, — говорил исправник, — вы-то возьмите во внимание, какое мы теперь время переживаем. Никогда ничего подобного не бывало. Брожение среди крестьян такое, что не приведи Бог. Вот на днях у помещика Хаврюкина экономию разгромили. Все, что можно было унести, все растащили. Скотину себе мужики разобрали. Жалости достойно! Из лучших хозяев в губернии Хаврюкин считается. Крестьяне у него в кулак зажаты были. Так вот они как отплатили ему!

— Как бы то ни было, — сказал Триродов, — а мою учительницу вы все-таки истязали. Это было возмутительно.

— Позвольте-с! — воскликнул исправник. — Я лично у нее извинения попрошу. Как честный человек.

Триродов велел пригласить Марию. Мария пришла. Исправник рассыпался перед нею в извинениях, и расцеловал ее загорелые руки. Мария молчала. Лицо ее было бледно и глаза горели гневно.

Исправник опасливо думал:

«Этакая и убить не задумается».

Поспешил уехать.

Глава двадцать девятая

Пожаловала в Триродовскую школу и учебная полиция. Приехал инспектор народных училищ.

Местный инспектор народных училищ, Леонтий Андреевич Шабалов, всю жизнь прослужил в глухих лесных местностях, и потому он был почти совсем одичалый человек. Рослый, дюжий, лохматый, нескладный, он и наружностью смахивал на вологодского или олонецкого медведя. Лицо его обросло густою бородою. Круглые волосы над низким лбом лезли к бровям. Из красного носа, из громадных ушей торчали черные волосы. Спина была широка и сутуловата, как большое корыто.

Служившим в его районе учителям и учительницам Шабалов часто говаривал, произнося слова медленно и сипло:

— Мне, батенька (или «голубушка», если перед ним была учительница), не надобно выдающихся учителей. Я умников да умниц не люблю, модницам и щеголям не потатчик. Главное, батенька, в жизни и в службе — не заноситься. У меня, батенька, выполняй казенную программу, и сиди себе, смирно, и благо тебе будет. Программу-то учебную составляли люди не глупее нас с вами, так нам с вами о программах мудрствовать не приходится. Так-то, батенька!

Но, при всем своем почтении к учебным программам, учебное дело Шабалов знал плохо. Вернее сказать, не знал вовсе. Да и не интересовался им. Был даже не очень грамотен. Свое инспекторское место получил он больше в награду за богомольность, патриотизм и правильный образ мыслей, чем за труды по народному образованию. Служил он в молодости помощником классных наставников в гимназии. Там он исправным посещением служб в гимназической церкви и громогласным чтением апостола обратил на себя внимание старой ханжи-генеральши. Она и выхлопотала ему место инспектора.

Он ничем не мог помочь молодым и малоопытным учителям и учительницам. Посещая школы, он ограничивался только наружным осмотром их, да задавал ученикам несколько немудреных вопросов, больше по части благочестия, «любви к отечеству и народной гордости».

Больше всего любил Шабалов собирать слухи и сплетни. Он делал это с большим умением и усердием. Эту его слабость все знали. Потому было много охотников посплетничать и донести. Находились такие даже из числа учителей и учительниц, чтобы подслужиться и выслужиться. Однажды донесли Шабалову, что учителя и учительницы нескольких соседних школ собрались вечером под праздник в одной школе, и там пели песни. Всем им он немедленно разослал такие бумаги: