Дулебов постарался успокоиться. Сказал потише:

— Да ведь это возмутительная порнография!

— А что вы называете порнографией? — спросил Триродов.

— А уж вы не знаете? — с насмешливою улыбкою отвечал Дулебов.

— Я-то знаю, — сказал Триродов. — По моему разумению, всякий блуд словесный, всякое искажение и уродование прекрасной истины в угоду низким инстинктам человека-зверя — вот что такое порнография. Ваша казенная трижды проклятая школа — вот истинный образец порнографии.

— Они у вас голые ходят! — визжал Дулебов.

Триродов возразил:

— Они будут здоровее и чище тех детей, которые выходят из ваших школ.

Дулебов кричал:

— У вас и учительницы голые ходят. Вы набрали в учительницы распутных девчонок.

Триродов спокойно сказал:

— Это — ложь!

Директор говорил резко и взволнованно:

— Ваша школа, — если это ужасное, невозможное учреждение позволительно называть школою, — будет немедленно же закрыта. Я сегодня же сделаю представление в Округ.

Триродов резко возразил:

— Закрывать школы вы умеете.

Скоро гости сердито уехали. Дулебова всю дорогу шипела и негодовала.

— Субъект явно неблагонадежный, — говорил Кербах.

Глава тридцать третья

Петр и Рамеев приехали к Триродову вместе. Рамеев не раз говорил Петру, что он был очень резок с Триродовым и что это надо чем-нибудь загладить. Петр соглашался очень неохотно.

Речь опять зашла о войне. Триродов спросил Рамеева:

— Вы, кажется, видите в этой войне только политический смысл?

— А вы его разве отрицаете? — спросил Рамеев.

— Нет, — сказал Триродов, — очень признаю. Но, по-моему, кроме глупых и преступных деяний тех или других лиц, есть и более общие причины. У истории есть своя диалектика. Была бы война или не была бы, все равно в той или иной форме непременно произошло бы роковое столкновение, начался бы решительный поединок двух миров, двух миропониманий, двух моралей, Будды и Христа.

— В учении буддизма есть много сходства с христианством, — сказал Петр, — только тем оно и ценно.

— Да, — сказал Триродов, — на первый взгляд немало схожего. Но в существенном эти два учения — полярно-противоположны. Это — утверждение и отрицание жизни, ее да и нет, ирония и лирика. Утверждение, да, христианство; отрицание, нет, — буддизм.

— Мне кажется, что это слишком схематично, — сказал Рамеев.

Триродов продолжал:

— Схематизируем для ясности. Настоящий момент истории для этого особенно удобен. Это — зенитный час истории. Теперь, когда христианство вскрыло извечную противоречивость мира, теперь и происходит обостренная борьба этих двух миропониманий.

— А не борьба классов? — спросил Рамеев.

— Да, — сказал Триродов, — и борьба классов, насколько в социальную борьбу входят два враждебных фактора, — социальная справедливость и реальное соотношение сия, — общественная мораль, — она всегда статична, — и общественная динамика. В морали — христианский элемент, в динамике буддийский. Слабость Европы в том и состоит, что ее жизнь давно уже пропитывается буддийскими по существу началами.

Петр сказал уверенно, тоном молодого пророка:

— В этом поединке восторжествует христианство. Не историческое, конечно, не теперешнее, — а христианство Иоанна и апокалипсиса. И восторжествует оно тогда, когда уже дело будет казаться погибшим, и мир будет во власти желтого антихриста.

— Я думаю, это не так будет, — тихо сказал Триродов.

— Что же: по-вашему, восторжествует Будда? — досадливо спросил Петр.

— Нет, — спокойно возразил Триродов.

— Дьявол, может быть? — воскликнул Петр.

— Петя! — укоризненно сказал Рамеев.

Триродов слегка склонил голову, словно смутился, и сказал спокойно:

— Мы видим два течения, равно могучие. Странно думать, что одно из них победит. Это невозможно. Нельзя уничтожить половину всей исторической энергии.

— Однако, — сказал Петр, — если не победит ни Христос, ни Будда, что же нас ждет? Или прав этот дурак Гюйо, который говорит о безверии будущих поколений?

— Будет синтез, — возразил Триродов. — Вы его примете за дьявола.

— Это противуестественное смещение хуже сорока дьяволов! — воскликнул Петр.

Скоро гости уехали.

Кирша пришел без зова, смущенный и встревоженный чем-то неопределенно. Он молчал, — и черные глаза его горели тоскою и страхом. Подошел к окну, смотрел, — и, казалось, ждал чего-то. Казалось, что он видит далекое. Темные, широко раскрытые глаза словно были испуганы странным, далеким видением. Так смотрят, галлюцинируя.

Кирша обернулся к отцу, и тихо сказал, странно бледнея:

— Отец, к тебе гость приехал, очень издалека. Как странно, что он в простом экипаже и в обыкновенной одежде. Зачем же он сюда приехал?

Слышен был скрип песчинок на дворе под шинами въехавшей во двор коляски. Кирша смотрел мрачно. Непонятно, что было в его душе, — упрек? удивление? ужас?

Триродов подошел к окну. Из коляски выходил человек лет сорока, с очень спокойными, уверенными манерами. Триродов с первого же взгляда узнал гостя, хотя раньше никогда не встречался с ним в обществе. Зная его хорошо, но только по его портретам, по его сочинениям, по рассказам его почитателей и по статьям о нем. В юности завязались было кое-какие отношения через знакомых, но скоро порвались. Даже не удалось повидаться.

Триродову почему-то вдруг стало как-то неопределенно весело и жутко. Он думал:

«Зачем он ко мне приехал? Что ему от меня надо? И как он мог вспомнить обо мне? Так разошлись наши дороги, так мы стали чужды один другому».

И было волнующее любопытство:

«Увижу и услышу его в первый раз».

И бунтующий протест:

«Слова его — ложь! Проповедь его — бред отчаяния! Не было чуда, и нет, и не будет!»

Кирша, очень взволнованный, быстро убежал. Жуткое, чуткое ощущение одиночества охватило Триродова липкою сетью, опутало ноги, серым заткало взоры.

Вошел тихий мальчик, и, улыбаясь, подал карточку, — большой кусок картона, и на нем, под княжескою короною, литогравированная надпись:

Эммануил Осипович Давидов

Голосом, темным и глубоким от подавленного волнения, Триродов сказал мальчику:

— Проси.

Досадливый настойчиво повторялся в уме вопрос, — безответный:

«Зачем, зачем пришел? Что ему от меня надо?».

Жадно-любопытным взором глядел он, не отрываясь, на дверь. Отчетливые, неторопливые слышал шаги, все ближе, — как будто судьба идет.

Открылась дверь. Вошел гость, князь Эммануил Осипович Давидов, знаменитый писатель, мечтательный проповедник, человек знатного рода и демократических воззрений, любимый многими, обладающий тайною удивительного обаяния, влекущего к нему сердца.

Лицо очень смуглое, явственно нерусского типа. Скорбная черта слегка опущенных в углах губ. Короткая, острообрезанная, рыжеватая бородка. Волосы рыжевато-золотящиеся, слегка волнистые, остриженные довольно коротко. Это удивило Триродова: на портретах он видел князя Давидова с длинными, как у Надсона, волосами. Глаза черные, пламенные и глубокие. Глубоко затаенное в глазах выражение великой усталости и страдания, которое невнимательный наблюдатель принял бы за выражение утомленного спокойствия и безразличия. Все лицо и все манеры гостя выдавали его привычку говорить в большом обществе, даже в толпе.

Он спокойно подошел к Триродову, и сказал, протягивая ему руку:

— Я хотел вас увидеть. Уже давно я слежу за вами, и вот наконец пришел к вам.

Триродов, с усилием преодолевая волнение и темную чувствуя в себе досаду, говорил принужденно-любезным голосом:

— Я очень рад приветствовать вас в моем доме. Я много слышал о вас от Пирожковских. Вы знаете, конечно, — они вас очень любят и ценят.

Князь Давидов смотрел проницательно, но спокойно, слишком, может быть, спокойно. Казалось странным, что он ничего не ответил на слова о Пирожковских, как будто бы слова Триродова прошли, как мимолетные тени легких снов, мимо него, даже не задев ничего в его душе. А между тем супруги Пирожковские всегда говорили о князе Давидове, как о хорошем знакомом. «Вчера мы обедали у князя», — «князь кончает новую поэму», — просто «князь», давая понять, что речь идет об их друге, князе Давидове. Впрочем, вспомнил Триродов, у князя Давидова много знакомых, и собрания в его доме всегда многолюдны.