Огонь уже долизывает дома, заборы, сараи. А пылало, наверное, сильно: каски, пилотки, спины, мундиры немцев и полицейских — все как мукой посыпано. Там, где карьер, яма, ахнул залп, прострочил автомат. А возле мастерской мечется Барчик с гранатой-колотушкой, лупит ею своих работничков по спинам, загоняет в приоткрытые ворота, чтобы они вытаскивали мужиков — следующую партию. Другие полицаи подпирают ворота, держат, чтобы не ломанули изнутри. Держи, держи, так ты и удержишь, если они надумают там! А они что-то задумали, потому что над проломанной крышей торчит высунувшаяся голова парня, наверное, подняли мужички и держат, чтобы он им рассказывал, что делается и как все снаружи. Тупига встретился с глазами парня и даже подмигнул ему: давай, я вижу, но это не мое дело! Барчик бегает, суетится, а что над головой у него, не замечает. Пусть, даже интересно, если что произойдет! Как раз и пригодится пулемет Тупиги. У парня шея длинная, как у черепахи, он все смотрит — оторваться не может! — в ту сторону, куда гоняют мужиков, где яма…
А из ворот уже вышли двое, еще одного выбросили, следом вытолкнули еще троих. Молодой бородач вышел — похоже, что сам, громко сказал:
— Пойдем, дядьки, раз люди так просят. Что там высидишь!
И даже Барчика пожалел:
— Хто ж гэта цябе так отделал? Пчолки? Яны у нас сердитые. А ты и не знал?..
Ух, как взвыл гауптшарфюрер, как поперли, колотя, погнали всю семерку по немецкому коридору — почти бегом! А Барчик уже пищит сорванным голоском:
— Выводи следующих! Выходи добром, а то гранату кину! Сейчас кину!
Тупига вдоль немецкого коридора пошел по направлению к ямам, к выстрелам. Ямы желтеют старым, сухим песком, истоптанным и в смолистых пятнах — не мазут, кровь. Но убитых не видно, они где-то внизу. А наверху, над карьером стоят семеро с винтовками, дожидаются следующей партии. И смотрят кто вниз, а кто по коридору, откуда гоняют. А в сторонке — он, штурмбанфюрер! Стоит один, никого рядом.
Тонкие, в высоких сапогах ноги Доливана узнал раньше, чем серое, с черными усиками лицо.
Даже спина зачесалась у Тупиги: мог налететь прямо на Доливана!
И тут появился в немецком коридоре Барчик: он и еще двое полицейских гонят следующую семерку, а шеренги немцев помогают, прикладами проталкивают мужиков вперед, к яме… Ну, ну, еще Доливан твою рожу не видел, покажись, господин Барчик!
Чуть не плачет гауптшарфюрер, голосишко у него совсем пропал:
— Пошел, кому говорят! Туда — и ложись! Туда — и ложись!
Зачем-то и сам за ними побежал вниз, в яму, заскользил по песку и крови, упал и кричит лежа: «Туда — и ложись!»
На него заорали сверху, что не то делает: мужички должны стоять, пока в них будут стрелять. Тогда стал хватать их и поднимать, ставить на ноги, а руки красные, как у гуся лапы. Уже не может разобрать, кто живой в этой яме, а кого застрелили, наклоняется и хватает всех подряд, пытается поднять, поставить на ноги и мертвых… Совсем одурел под взглядом Доливана. А тот стоит и, похоже, ничему не удивляется. Кто-то засмеялся — он глянул туда, и снова стало слышно, как догорает деревня и копошится в яме Барчик.
Что такое? Не семеро, а одиннадцать стоят! Барчик не понимает, отчего наверху забеспокоились, зашептались. Молодой немец-обершарфюрер, который командует расстрелом, побежал вдоль строя, неся перед собой кулак и ругаясь «ферфлюхтером». Не понимаете, в чем дело? Попросите, Тупига вам объяснит: затесался и среди вас сачок или француз! Немецкий, собственный. Палит в белый свет, как в копейку. Только бы не попасть.
И Барчик наконец тоже понял. Он чуть не заплакал по-настоящему. От стыда. Уже за немцев. Стал выбираться из ямы и от волнения не может: песок плывет, ползет под ногами…
Рассыпанно ударили два залпа, один за одним. И снова в яме все лежат. Только Барчик, наклонившись, стоит, пережидая пальбу.
Вдруг послышалось снизу, из ямы:
— Болит! Немец, добей!..
Барчик испуганно повернулся к яме:
— Ты где? Подними там руку!
— Болит…
— Руку, руку покажи!.
Над трупами слабо, как живой дымок, заколыхалась тонкая обнаженная рука. И все, кто стояли наверху, начали яростно палить вниз, бить в яму…
ПОСЕЛОК ШЕСТОЙ
Из показаний Майданова Михаила Васильевича — родом из деревни Ольговка Киреневского района Курской области — в 1960 году:
«В этом селе немцы и наши были построены в две шеренги. Как я помню, впереди стояли немцы, а за ними — мы. Немецкий офицер через переводчика (фамилии их я не знаю) приказал, чтобы мы выполняли все распоряжения немецких солдат, а кто не выполнит, тот будет расстрелян…»
Штурмфюрер Слава Муравьев поджидал своего шефа. Должен заглянуть и сюда, в поселок Пролетарский. Было приказано не начинать без него. Борковская операция не совсем обычная — очень уж сложный «ритуал».
Взводы, немецкий и «иностранный», уже выстроились, стоят в положении, которое изобрел для «посвящения новичков» сам штурмбанфюрер. Парами стоят: ненемец немцу в затылок, а затем пойдут по деревне и для тридцати ненемцев это произойдет впервые. И они уже знают, зачем их привезли, почему стоят так и что произойдет. Все тридцать очень разные, и различные обстоятельства заманили или затащили их к Дирлевангеру. А делать им придется одно. Прикажут, и будут делать — Муравьев уверен, что будут. Как миленькие! «Не пойду, не буду убивать, меня стреляйте!» — может, думали так многие, могли так рассуждать где-то там, вчера, далеко. Ну, а здесь попробуй, не вообще, а когда знаешь точно, что выволокут тебя к этому вот забору, прислонят, как чурбан, и застрелят! Одни отупело, пойманно смотрят на каски немцев, на немецких офицеров и Муравьева, другие на деревню посматривают — с идиотским молодым любопытством. По пустынной улице лишь патрули прогуливаются, чтобы не бегали бабы из хаты в хату, не переползали в погреба, в сараи. Меньше будет паники, и больше будут надеяться, что самое страшное с ними не случится, не произойдет. Да, горят соседние поселки, и стрельба там, но люди многое могут объяснить не самым страшным образом, если только не подхватит их и не понесет паника. Даже дым утренний кое-где над хатами, эти даже завтракать собираются: мы, как всегда, а потому не произойдет сегодня это, не случится! Не может случиться!..
Как все-таки верит человек, что его, именно его, минует самое ужасное. Вот даже на некоторых лицах под черными полицейскими пилотками с белым «адамовым» черепом это ползает — бледное и потное «не может быть!».
Может, может, милый! Случится это сейчас — и именно с тобой!..
Через такое прошел и Муравьев, и он знает, как все будет. Никому не позволят уйти, увильнуть, для того вас и построили. Не знал ты всей правды о себе — сегодня узнаешь! И будешь на ней, на правде этой, оседать — как на колу. Собственной твоей тяжестью тебя и доконают. Но не сразу. Вот и штурмфюрер Муравьев все еще жив-здоров, а уже сколько месяцев, дней, минут опускается по тому колу. Вчера ночью, после дикой пьянки, кричал во сне туда, где был когда-то Слава Муравьев, чей-то сын, чей-то муж: «Не верь, не верьте, я не палач, я солдат, я в стане врага, но я солдат!» Во сне, помнится, до слез красиво звучало это: «в стане врага».
Но проснулся — и ничего! Ни матери, ни Людмилы, нет никого у Муравьева, потому что нет больше на свете и Славы Муравьева. Тот, кто вместо него, — другой некто, совсем другой.
«Как ты мог, Слава? — с каким ужасом, наивным, древним, спросила женщина в круглых очках — его мать: — Как мог ты позволить своей жене убить ребенка?» Жена — молодая, на удивление белотелая женщина по имени Людмила — сделала аборт. Потому что мужа ее — Славу Муравьева — забирали в армию, в военное училище — со второго курса пединститута, и ей «стало тревожно».
Только во сне штурмфюрер Муравьев подпускает к себе этих женщин — мать, жену. Только во сне: там он не властен не впустить, отвернуться, уйти. Но зато там еще возможно что-то назад повернуть, вернуть. Там, но не здесь.