Все убедительно. И все ложь!
Такие бригаденфюреры слишком высоко оценивают свою деятельность в лагерях. Предел их стараний и преданности фюреру — убрать парочку миллионов евреев из Европы. Аж мурашки по спине от таких масштабов! Им нас не понять, для кого такая работенка — лишь способ разогреться, зарядиться перед настоящим делом. Перед нами не три, не пять, а тридцать, пятьдесят, сто миллионов — славянское море! Приехал бы да помотался по белорусским болотам! Это не за двумя рядами проволоки сидеть, на пулеметных вышках. Непроходимые леса, болота, бандиты за каждым кустом и углом — вот в каких условиях мы работаем.
Тут сразу забыл бы о золотых зубах. Не казалось бы событием, достойным внимания высших инстанций, «неправильное» оформление имущества пятидесяти заключенных. Сколько можно об этом спрашивать, а мне отвечать на дурацкие запросы? Гауптштурмфюреру Штрайбелю сдал — Штрайбелю! Штрайбелю! — и все пошло для каторжной команды. Все штаны-подштанники! А что касается паршивых коронок, так их вырывали в присутствии начальника полиции Люблина, и все передано лагерным врачам. Да, да, дантистам! Разве вам ничего об этой практике неизвестно? У эсэсовцев тоже портятся зубы, и для них всегда оставляют часть добытых коронок. Я будто знал, предчувствовал, а потому сразу поставил в известность самого бригаденфюрера Г., хотя он теперь делает вид, что впервые слышит об эсэсовских зубах, о практике, которая не с нас началась. Отшибло память, как только прослышал, что узнали и недовольны в Берлине. Такие немцы переносят в нашу среду нормы, которые могут практиковаться лишь в отношениях с другими расами, ненемцами. Если все смешать, как же мы построим новый порядок, честную немецкую жизнь на всей планете? Значит, можно лгать и немцу, травить своих — если не собаками, так бумагами! Нет, подумай, партайгеноссе Фридрих (и вы, рейхсфюрер!), как все просто и убедительно! Пил шнапс с евреями, имел любовную связь с еврейкой, а потом взял и всех отравил! Целый барак. Более того, слушайте, слушайте! Уже колебался, раздумывал, не отбросить ли мне мои прочные принципы мировоззрения и не променять ли их на благосклонность какой-то еврейки. Но потом испугался и накормил их мышьяком. Как здорово угадывается в этой логике собственная их неполноценность! А как сами они верят в окончательную победу идей фюрера, пусть другим рассказывают, но только не мне. Видел, насмотрелся уже в Польше. Чего стоит одна история с рубашкой поляка: тайком вышил по ней цифры забитых в лагере и фамилии самых старательных фюреров, а они прочли, и такой переполох был. Точно склад оружия обнаружили! Все тряпье перебрали: а нет ли где еще доноса на них? Ты же сам мне, партайгеноссе Фридрих, рассказывал, что и на тощих задницах смотрели: а вдруг там кто-нибудь выколол цифры и фамилии для будущих мстителей, там прячет обвинительный материал! А рваную рубаху с нитяными их фамилиями не забыли послать в Берлин: смотрите, как мы рискуем, оцените наше мужество! Каким голосом запели бы вы на моем месте — в этой бандитской Белоруссии! Попробуй втолкуй типам, которые лишь заучили, как молитву, национал-социалистские идеи, что не ко всем обычные мерки приложимы, попробуй объясни свои поступки людишкам, у которых идеи фюрера не расцвели в душе радостью, игрой, наслаждением! Они даже не допускают положения, когда настоящий немец, человек-господин испытывает потребность проходить, как нож, через массу недочеловеков, не боясь измазаться Потому что старого бойца ничто замарать не может. Смелая, рискованная, на самой грани игра! — что еще даст такое ощущение хозяина положения, господина, победителя? Вам бы все за стену прятаться, через стеклышко следить, чтобы не слышать воплей и проклятий! Сюда бы вас, в Белоруссию! Тут «контактов», даже «нежелательных», не избежать. Как бы шокировало вас, если бы узнали, что мои солдаты на деревенских вечеринках играют на губных гармошках. Правда, потом, утром, заходят к тем же людям, в те же домаи всех ликвидируют. Всех, кому наигрывали. Но про эту мелочь в своих доносах вы, пожалуй, забудете упомянуть. Зато из губных гармошек извлекли бы громкое «государственное» дело!
Чембольше и чем презрительнее думал штурмбанфюрер Дирлевангер о грозящей ему «бумажной» опасности, чем увереннее выкладывал «партайгеноссе Фридриху» все свои козыри, тем неприятнее сосало под ложечкой. И тревожнее делалось, пропадало всякое настроение. И это в такой важный, ответственный трудовой день.
Слишком хорошо знал Оскар Дирлевангер, как рушатся судьбы и карьеры, подточенные незаметнымибумажонками и ничтожными людишками, которых, к сожалению, не можешь поймать в прорезь прицела. Человек уже у самого святилища, кажется, все нипочем для него, недосягаем, и вдруг летит с горы вниз, а вслед ему: полукровка! гомосексуалист! скрыл! присвоил!.. Не успел опомниться, а уже в Заксенхаузене, уже с черным или фиолетовым треугольником на полосатой одежде! Уже тихий, уже смиренный, с лопатой или киркой, уже и не представишь его прежним, в генеральском мундире, с моноклем. Слишком знакомо, сам наблюдал таких, когда служил в Люблине и ездили обмениваться опытом в Заксенхаузен, в Дахау. Вот и Поль — далеко не генерал, но преданный фюреру немец — храбрый пьянчужка Поль тоже прошел через это. Поползал с киркой да в полосатой одежде с фиолетовым треугольником извращенца. Счастье его, что на пути ему встретился Дирлевангер. Но и Дирлевангер не помог бы, да и не стал бы помогать, если бы не поступило от рейхсфюрера распоряжение-разрешение набирать в айнзатц — и зондеркоманды всю эту публику. Чтобы заставить их заняться немецко-полезной деятельностью.
Но как меняется человек, не перестаешь удивляться. Тот же Поль — был студентом, буйным и неуправляемым, потом заключенный под номером, без голоса, без лица, и снова прежний, но еще более буйный пьяный, все на своем пути крошащий Поль! Но даже не это главное — каким ты кажешься или выглядишь со стороны, а каким сам себя осознаешь. Это и Дирлевангер пережил, когда сидел в ожидании суда по обвинению в забавах «с лицами моложе четырнадцати лет». Ты уже вроде бы и не ты: губы сами слипаются в улыбочку, плечи к ушам, а уши к плечам тянутся, любой вахман кажется господом богом…
А в концлагерях, как нигде, разглядел человека — в упор. Это мудрое распоряжение: всех, кому служить в «общих СС», посылать для стажировки в лагерную охрану. Действительно, начинаешь понимать, как выглядят и чем пахнут отбросы человечества. Преступники, евреи, проклятые поляки… Рейхсфюрер Гиммлер умеет самую суть выразить словом, которое запомнишь: «Походите, подышите у анального отверстия Европы!»
И вдруг сюрпризик: откуда-то вываливается Поль и становится по лагерной стойке: «головной убор» — тряпичное подобие берета, держит, прижав к груди, глаза приопущены. Слинялый, жалкий ошметок человеческий — бывший Поль Тюммель, дебошир и пьяница Поль! Дирлевангера он, конечно, узнал, но не радость и надежда, а трусливая, виноватая покорность была на его отощавшем грязном лице. Наглостью уже было то, что он узнал бывшего своего собутыльника и тем самым как бы приглашал узнать, признать его самого. Потолки лейпцигских пивных, студенческих кабачков, на которых он так любил расписываться, где-то и сейчас провозглашали имя Поля Тюммеля, но немца-арийца под этим именем уже не существовало, а был номер такой-то в полосатой одежде. Грязный, жалкий, несчастный. Главное, несчастный, и этим как бы подтверждающий свою принадлежность к отбросам. Этим — даже больше, чем одеждой и треугольником. Даже свежей, хорошей колбасы кусок, если по ошибке уронишь его в посудину с гнилыми отбросами, обратно не выхватишь и есть не станешь. Сразу же станет отбросами и он. Так и человек, даже если он немец, но если он потерпел поражение и вид его взывает к жалости. Заговорил с Полем, а в ответ голос из грязной посудины — лагерный голос, бесцветный, испуганно-покорный. Захотелось ударить, втоптать его еще глубже — чтобы уже ничего общего с тем Полем, с твоим студенческим прошлым!