Вот и она, королева нищих, оступившись, манерно ахнув, ожидая своего короля, всецело готовая отдаться двум вспоможествующим рукам прокаженного, двум серым проблескам в вихре рванья, может вечность пребывать Пизанской башней. Но! Гранд-Луже – верный пес – не зря раззявил подернутую рябью пасть и недаром, о! все глазеют на них, оплетая их, да! любопытством, и граф Шароле щедрой рукой отсыпает страждущему катеринок. Более Пизанская башня, нежели сама Пизанская башня, Екатерина в лад колокольной вакханалии – прямо в грязь, прямо в грязь, дон-дин-дон, дин-динан.
Совершенство L разрушается, и вслед за Екатериной минутная стрелка начинает свое растянутое падение на стрелку часовую.
То был качественный скандал. Малолетний граф Шароле топит в ноябрьской луже свою жену Екатерину Французскую сразу после венчания! По таким событиям сохнут телетайпы, под такие придуманы первые полосы газет и глянцевые обложки женских журналов, именно к таким новостям тянутся трудящиеся, мусоля шоколадки дистанционного управления телевизорами.
Тем более удивительно, что скандал с Екатериной породил одни лишь разговоры. Комментируя действия молодого графа, Людовик (в будущем французский монарх Людовик XI), изредка симпатизировавший греческим демократиям, прибег к универсальному фольклорному штампу «от осины не родят апельсины», имея в виду герцога Филиппа.
Филипп, мрачно перебирая четки, предположил: «Может, это и к лучшему». И тут же обнародовал подозрение, что Вечный Мир с Францией неугоден Богу и недостижим по причинам, скрытым от смертных, и никакими женитьбами (которые между династиями как плановые вязки) положение не исправить. Поэтому можно сказать, добавила Изабелла в продолжение мысли супруга, что Карла вело Провидение, которое играючи опрокинуло в лужу самонадеянный франко-бургундский план породниться семьями на манер Монтекки и Капулетти и перестать воевать. Этот план по дерзости, пожалуй, был способен составить конкуренцию проекту поворота сибирских рек на юг.
«Ну ты зве-ерь!» – с неподдельным уважением сказал Карлу Луи, и его губы сложились во впечатленную тильду. Тронутый лестью Карл внезапно осознал, что не будет настоящим зверем, если не аннексирует Луи в свое пожизненное пользование. Луи сделал вид, что раздумывает, хотя в душе торжествовал.
Любой торжествовал бы на его месте, ведь бургундский двор цвел гораздо шикарней, жил бесшабашней, а интриговал умеренней французского. Вообще, подвизаться при Великих герцогах Запада было и престижно, и хлебно. Не то, что в Париже. И еще (Луи доверил это «еще» только Изабелле, второй жене Карла) он предвидел, что, оставшись при Екатерине, из пажей скоро вырастет (как вырос из казаков-разбойников и дочек-матерей). И что как только под шерстяными облегающими штанами начнет биться сердце мужественного мужчины, его разжалуют в кухонную прислугу, чтобы не смущать невинность высочеств. И еще (об этом Луи и вовсе никому не заикался) потому, что его батюшка (которому он приходился бастардом[30]) то и дело впадал при королевском дворе в немилость, из глубин которой, впрочем, всегда всплывал, но… короче говоря, вместо супруги Карл приобрел первого в своей биографии личного вассала (на полях: для юбилейной брошюры «Этапы большого пути»).
Кстати, Карлу было искренне жаль Като, и по этой причине он в ближайший год только и знал, что увиливать от обсуждения своей женитьбы. Потом многое забылось, а то, что осталось, было переработано памятью в полуфабрикаты, из которых потом получились «воспоминания». Из полноцветной трагедии под открытым небом женитьба на Като усохла до исцарапанной ч/б короткометражки, из фрески стала прорисью, из многологии – либретто оперы, которую никто никогда не поставит. Правда, еще не раз Карла сравнивали с Тристаном, и, всякий раз не находя оснований, сравнивали просто так, по привычке.
Глава 4
Мавританская танцовщица
1447 год обогатил противоречивую агиографию[31] Карла двумя в разной степени фотогеничными, но одинаково значительными эпизодами. «Детской болезнью и дефлорацией», – конкретизировал наставник юного Карла Деций на 122-й странице своего труда.
Строкой ниже Деций, предтеча энциклопедического зуда лапидарной Реформации и поклонник безобидных филологических спекуляций, отмечал, что два этих события имеют общую заглавную букву. (Можно согласиться при условии, что мы будем полагать круп «детской болезнью», а термин «дефлорация» применять по отношению не только к девушкам, но и к юношам, что в равной степени и озорно, и смело, но попахивает пропагандой педерастии). Вслед за этим случайным наблюдением следовало глубокое обобщение. «Герцог и герцогиня плакали от счастья, когда Карл наконец-то выздоровел и поборол детскую болезнь. Но, право, они радовались не менее, когда доверенные лица сообщили, что отныне Карл принимает участие в исконно мужских забавах наравне с записными итальянскими жеребцами. Такова человеческая природа – радоваться всему без разбору, не различая события истинно важные (такие, как выздоровление после детской болезни) и мнимо важные (такие, как потеря девства)».
Шутки ради и Карл, и кто угодно другой мог бы посравнивать две эти биографические вешки между собой. Смерить их высоты, поспорить, какая значительней отозвалась в душе юного графа Шароле, какая сильней повлияла на формирование той фиктивной субстанции, которую посредственные психологи и все подряд литературоведы называют «характером». Одним словом, пройти след-в-след за Децием. (Незадолго до своей глупой гибели он выдал на-гора небесталанное повествование о детстве Карла Смелого, этакую «Карлопедию»[32] – рукопись была уничтожена вместе со всем остальным во время революционного разорения Дижона в 1793 году. В ней Деций без видимых затруднений датировал конец детства Карла Смелого 1447 годом и, расцветив декабрьские утехи юного графа в последней главе, с легким сердцем завершил повествование афористичным «Вот и все»).
Но, helas![33] После смерти Деция никому до детства Карла дела не было, а сам Карл нечасто искушал личную историю линейкой и штангенциркулем, когда возвращался в 1447 год. Обычно, правда, он возвращался туда по делам – чтобы вспомнить лицо, место, обстоятельства. Но «нечасто» и «никогда» – вещи разные. В честь этой тонкой разницы устроены не только страховые компании, но и литература.
В тот момент в бане находились: Франческо, Никколо, Бартоломео. Все как один мужчины, как один – флорентийцы. Франческо – толмач и писарь флорентийского посольства, поэт. Состоявшийся графоман с жемчужной душой теленка.
Он и сейчас пишет. Но отчего дрожит перо Франческо, скребет бумагу, брызжет чернилами и дрожит? Да оттого, что на его перодержательной руке висит камнем – утопляемому, а ему – приятной обузой, Лютеция, пародия на лютик, чайная роза во второй стадии расцвета, дева по гороскопу и так, существо продажное, но без достоевщины, трогательное, как чебурашка, и вдобавок говорящее. Не говорящее, правда, по-итальянски, но это пустяки! Во-первых, его нам заменит язык жестов, трам-пам-пам, красотка. Во-вторых, Франческо говорит по-французски. В принципе. Сейчас он нем.
Товарка Лютеции Франсуаза осуждающе глядит в затылок прилежному Франческо, затаившись у него за спиной – невиданное кощунство работать в бане. Лютеция нервничает.
На Франческо кальсоны, Никколо и Бартоломео без них. На лавке подле оконца они гоняют игральные кости, время от времени прикладываясь к рубиновой жидкости, которая плещется в оплетенной до пояса бутыли – такие задают вертикаль каждому второму бургундскому натюрморту. Бартоломео подолгу сосет бутыль и, отвалившись, каждый раз отдувается, сонно щурясь. Никколо прикладывается чаще и пьет тоже из ствола, скупыми гомеопатическими глотками. Все ясно, синьоры любят вино. А теперь скажите, как не заскучать двум честным девушкам, сиротам и розам, банщицам привилегированной спецбани имени первого Великого герцога Запада Филиппа Храброго?!