Вот он выходит и стоит на балконе, вдыхая кусками майскую ночь. Сплевывает вниз, плетется в уборную.

Два голоса, доносящиеся оттуда, опознаны Карлом как принадлежащие братьям Эннекенам – неразлучным засранцам. Карл не то чтобы крадется, но идет гепардом, дабы не наступить на швабру. Карл собран, не дышит, не пылит дорога, не дрожат листы. Подожди немного, ruhest du auch.[57]

Немецкий – Мартин – сокол от Мартина – вернуться и задать ему корму. Мысль слегка попугать этих недоделанных Эннекенов показалась Карлу не такой уж дурацкой – напротив, взбодрила и развеселила. Спрятаться возле уборной и с чувством повыть – больше ничего не требуется для ее воплощения, в этом-то и прелесть забавы. А после ждать в кустах, когда они выскочат оттуда, творя молитвы и осеняя все и вся крестным знамением. Побегут, спотыкаясь, в свою спальню, к другим мальчикам – расскажут по секрету и будут психовать дуэтом.

«Успеть бы сотворить молитву Господу и трижды осенить крестом нечистого». Помнится, так. Энергия кошмара, застопорившаяся в теле Карла, требовала сублимации – в виде кошмар-водевиля для недорослей Эннекенов.

Карл устроился в кустах близ уборной. Затаился на корточках. Со стороны это еще как смотрится! Молодой граф Шароле – в будущем по меньшей мере герцог, а может и король – в засаде. Среди ветвей и отголосков смрада, одной ногой в муравейнике, на околице нужника. Шпион-вервольф. Нинзя-черепашка – как выразились бы те же Эннекены пятью веками позже.

Куда им азы фехтования, какие им конюшни! Им еще пасочки печь в песочницах. Взрослее, чем в восемнадцать, Карл не ощущал себя никогда после.

18

Устроился. Теперь нужно дождаться удобной паузы в разговоре и предаться зловещему вою, сложив ладони бочонком. Причем сделать это побыстрее – все-таки зябко. Ага. Обсуждают фаблио.

– …Думаю, самый смак будет как раз когда фаблио закончится. Все налижутся и разбредутся по сеновалам, все твари по паре или кто как устроится. Сен-Поль, слышал? Водит шашни с этой Лютецией, – просвещал младшего старший Эннекен.

– С какой еще Лютецией?

– С той, которую Мартин обозвал сундучкой.

– Это тот Мартин, немец?

– Тот самый – любимчик Карла. Вот увидишь, после фаблио Сен-Поль с Лютецией, ручки крендельком, пойдут налево – скажут, прогуляться, а Карл с Мартином в обнимочку – направо; тоже что-нибудь наврут.

– Да ну! – Карл словно видел сквозь стену, как младший таращится на брата, определяя где север, а где юг, или недоверчиво, а может, близоруко щурится, отыскивая в очке гальюна стрелку компаса.

– Точно говорю. В Дижоне все такие. Бабы уже никого не интересуют. Я сам видел, как они с графом миловались в конюшне, помнишь? И на обеде их потом не было.

– Не верю! – стоически оборонял свою мировоззренческую целомудренность младший.

– Ну и дурак! – старший Эннекен, как и всякий Мефистофель, был жестоко уязвлен недоверием.

Единоутробные товарищи, составив счастливый бинарий – фантазерство и здравый смысл, ложь и правда, интересное-неинтересное – вышли из строения посвежевшие и готовые смотреть сто вторую серию своих сновидческих сериалов, а Карл так и остался сидеть в кустах – охреневший, растирающий руками предплечья рыцарь в гусиной коже.

19

«Buenos noches, добрый вечер, сынок!

Сквернейший вечер, если говорить правду. Верный нам синьор Мигель дель Пазо любезно согласился быть моим ave de paso (почтовым голубем) и, значит, передаст тебе мое письмо во что бы то ни стало – он человек слова. (Если ты читаешь это, значит он не соврал.) Моя жизнь здесь среди песен melodioso, из которых у моих компаньонок лучше всего выходит о любви к Господу, была бы хороша, если бы не мигрень. (Нынче на здоровье в письмах не жалуется только ленивый.)

В прошлый раз я уже описывала тебе все – крючковатый нос нашей настоятельницы, мигрень и здешнюю кухню. Вроде бы ты еще не ответил мне. Впрочем, это не странно – у тебя, полагаю, столько хлопот, сколько новых людей в Дижоне. Сеньор Меццо, которого твой отец совершенно, на мой взгляд, незаслуженно назвал в моем присутствии chivo и castrado (козлом и кастратом), что несколько антиномично, навещал меня в этой обители всего угодного Господу и рассказывал о том, с каким всеобщим рвением готовится грандиозное фаблио о Роланде. Мечтаю увидеть, точнее, мечтала бы увидеть это действо, где ты, мой повзрослевший, лучше всех.

К слову, теперь уже можно открыться, мы с твоим отцом до недавнего времени были не на шутку обеспокоены, и вот чем: ты казался нам несколько более ребенком, чем то пристало юноше твоих годов – ты всегда сторонился женщин, шумных сборищ, развитых сверстников. Теперь, к счастью, нет поводов тревожиться о твоей инфантильности, но появились другие. Бог с ними. Однако прошу тебя, сынок, сохраняй в тайне все, что касается этого chico, muchacho, pequeno (мальчика, мальчика, мальчика). Здесь, в Компостела, такое относят к большим грехам (сорок флоринов), в Кордове хуже – уличенных предают колесованию. Впрочем, ты не в Испании.

Не оставляю надежд повидать тебя. Молюсь за тебя, люблю.

Adios!»
20

Мать никогда не подписывала эпистулы,[58] адресованные близким. Твой адресат узнает тебя по первым словам. Для этого ему не нужен автограф.

Иное дело читающие из любопытства – якобы случайно увидел на столе, когда хозяин стола в отлучке, якобы подумал, что ему, якобы прочел только заглавное обращение и все такое прочее. Вот для таких существуют подписи. Кроме всего, подписи как бы заявляют о признании читателя-воришки, того, кто не узнает корреспондента по почерку. Матушка Изабелла не желала подписываться. Для нее это было жестом презрения к постороннему.

Монастырь Сантьяго-де-Компостела был достаточно далек, чтобы полагать его каким-то затридевятьземельным, но и достаточно близок, чтобы письма приходили часто. Карл свернул письмо в трубочку. Развернул в парус. Согнул вчетверо. Сослал в потайной ящик. На дно самого потайного из ящиков, куда можно получить доступ лишь в сновидческом угаре.

Чернила, пожираемые пламенем эпистолярного аутодафе, химически воняли. Карл закашлялся.

21

Сен-Поль, Дитрих, вечер. Из дома Юпитера в дом Марса проносится падающая звезда.

– Я не понимаю. Настоящий мужчина рождается с мечом и Евангелием в руках. Настоящий мужчина живет с мечом и Евангелием в руках. Мой прадед умер с мечом и Евангелием в Святой Земле, мой дед умер с мечом и Евангелием в Пруссии…

Сен-Поль, завороженный убедительным тевтонским рокотом, мерно покачивает головой – девяносто пятое согласие, девяносто шестое согласие, на тебе держится вся Священная Римская империя, твой отец подпирает небосвод за страной гипербореев, твой дед произошел из серебряной серьги твоей прабабки…

– У вас не так. Ученость, вежество, богохульство. Войной ведают лучники, бомбардиры и инженеры, на проповедях болтают о Тристане.

Сен-Полю скучно. Нераспечатанное письмо от Лютеции стучит в его сердце, взывая к прочтению.

– Только законы приличия, которые особо строги к гостям, удерживают меня от резких шагов. Мой Мартин, доселе благоразумно полагавший в женщинах дьяволиц, вчера так смотрел на прислужницу, вашу, прошу извинения, Франквазу, что небеса пунцовели от стыда, оскорбленные. В Меце он никогда не позволял себе так, хотя наша Гретхен ничем не хуже.

Сен-Поль, словно китайский болванчик, кивнул еще раз. Вчера Мартин так смотрел сквозь прислужницу, ибо вездесущий абрис ее задницы то и дело застил ему экспозицию Карла. С некоторых пор прислужницы модны в Бургундии стеклянными.

22

«Из всех фрустраций важнейшей для нас является любовь».