Джеральдина Джусбери представляла собой особу маленького роста, хрупкую, с копной рыжеватых волос и лицом, единственным украшением которого был большой чувственный рот и внимательный взгляд близоруких светло-карих глаз. Страстность была главной чертой ее романтической натуры. В нескольких истерических, но не вовсе лишенных таланта и интереса романах, написанных ею, раскрывалась ее глубокая потребность быть любимой — настолько сильная, что для того времени казалась не совсем приличной. Она была умна, порывиста, бескорыстна и безрассудна. Она влюблялась почти во всякого мужчину, который был с ней хотя бы просто вежлив. Влюбилась она и в Джейн Уэлш Карлейль.
Между нею и Джейн шла очень оживленная переписка все время, с первой встречи и до того момента, когда смерть оборвала ее. Письма эти по обоюдному торжественному соглашению подлежали сожжению. Джеральдина честно сдержала слово, уничтожив все письма Джейн во время своей предсмертной болезни; Джейн, однако, старавшаяся, как и Карлейль, сохранять все письма, не сделала этого. В этой половинчатой картине их отношений ясно видно мужское начало в характере Джейн, которое не получало выражения в ее жизни с Карлейлем. Джеральдина не просила ничего, кроме возможности обожать: через несколько месяцев после их знакомства она уже писала, что относится к Джейн так же, как католики относятся к своим святым, что она любит ее и старается подражать ей. «Я нашла тебя и теперь удивляюсь, как я могла раньше без тебя жить, — писала она. — Я не чувствую в тебе женщины».
А что чувствовала в это время Джейн? Всегда приятно быть предметом поклонения, особенно если тебе приходится все время видеть своего мужа вознесенным на пьедестал. В то же время Джейн была слишком умна, слишком остроумна и слишком любила здравый смысл, чтобы не заметить нелепости всей этой истории. Джеральдину она искренне любила, находила ее занимательной, даже восхищалась ею иногда, но в то же время девушка порядком действовала ей на нервы. Легко поэтому вообразить ее удивление, когда Карлейль однажды предложил ей позвать Джеральдину пожить с ними. Под ее изумленным взглядом он со все большей горячностью доказывал здравость своей идеи. Но не будет ли это ужасно утомительно, спросила Джейн. В ответ Карлейль выразил свое возмущение: Джейн не хочет доставить Джеральдине небольшое удовольствие, а ей будет, несомненно, приятно, если ее пригласят пожить на Чейн Роу. Этого было достаточно, чтобы Джейн полночи не могла заснуть. В длинном письме к своей любимой младшей кузине Дженни Уэлш она с большим сомнением говорила о радостях предстоящего визита Джеральдины. «Несмотря на то, что я не ревную своего мужа (пожалуйста, прочти это наедине и сожги письмо), несмотря на то, что он не только привык предпочитать меня всем другим женщинам (а привычки в нем намного сильнее страстей), но к тому же равнодушен ко всем женщинам как к женщинам, и это вполне защищает от необходимости ревновать, — все же молодые женщины вроде Джеральдины, в которых есть, при всех их достоинствах, врожденный вкус к интригам, представляют опасность для супружеской жизни». Поразмыслив, Джейн все же решила «некоторым образом» пригласить Джеральдину пожить с ними «две-три недели».
Получив такое неопределенное приглашение, Джеральдина нанесла им свой визит, обернувшийся полной катастрофой. Во-первых, она пыталась очаровать Маццини, Эразма Дарвина и доктора Джона, которые ее панически боялись. По воскресеньям она спускалась в наряде «с голой шеей — в черном атласном платье — или в цветном шелке! — и все безрезультатно, уверяю тебя!». Она вывела из себя Карлейля тем, что растянулась у его ног на коврике и заснула там. Его мнение о девушке стремительно менялось. «Эта девица, — говорил он, — круглая дура; ее счастье, что она так некрасива». Вскоре после ее приезда Карлейль перестал спускаться даже по вечерам и просиживал у себя наверху целые дни. Джейн все резче отвечала на ее лесть и ласку. Джеральдине приходилось туго: по утрам ей нечего было делать, кроме как писать письма, а по вечерам она спала. Не может же ей нравиться такая жизнь, думала Джейн. Должна же она наконец уехать? Но когда в конце третьей недели Джеральдина получила от друзей приглашение погостить у них в Сент-Джонс Вуде, она попросту ответила, что предпочитает остаться здесь, в Чейн Роу, пока ее не попросят удалиться. Попросить вряд ли можно было, хотя ее присутствие с каждым днем было все труднее выносить: даже ее сон по вечерам в конце концов начал причинять неудобства. По прошествии пяти недель Джеральдина наконец собралась уезжать, обливаясь слезами. «С нашей стороны прощание прошло без слез, при душевном спокойствии, не нарушаемом даже ее посягательством на сочувствие». В первый вечер после ее отъезда Карлейль сказал Джейн: «Что за блаженство сидеть спокойно, без того, чтобы эта ужасная женщина глазела на меня».
Таким образом, Джеральдина уехала, как можно думать, навсегда. В течение нескольких месяцев, однако, все было прощено, если и не забыто, и переписка возобновилась с прежней аккуратностью. Поссориться с Джеральдиной оказалось невозможным. Кто еще, кроме нее, вздумал бы тереть ноги своей подруге, едва войдя к ней в дом («Я уверена, что никто как следует не потер тебе ноги с тех пор, как я это делала год назад»). Кто еще писал гениальные романы, «которые даже наиболее раскрепощенные души из нашего числа считают „слишком откровенными“? Кто еще мог бы „предложить себя на бумаге“ мужчине, который написал письмо, ругая непристойность ее романов? Кто еще смог бы, наконец, улизнуть от этого обещания, завязав роман с французом из Египта, страстным сенсимонистом? На Джеральдину нельзя было долго сердиться: одно время Джейн даже думала выдать ее замуж за доктора Джона. В какой-то момент казалось, что план удастся, но Джеральдина слишком уж далеко зашла в своих капризах. Она требовала, чтобы ее водили в театр и на другие дорогие развлечения; доктору Джону это скоро разонравилось. „Его бескровное чувство не выдержало постоянных нападок на его кошелек“, — писала Джейн.
Джеральдина, чьи поступки часто приводили в замешательство других, и сама могла испытать шок от чужого поступка. Кажется, писала Джейн своей кузине Дженни, что она «ужасно ревнует, — нет, даже шокирована» частыми визитами Карлейля в дом леди Гарриет Беринг. А что миссис Карлейль? «Что до меня, то я исключительно устойчива к ревности, и скорее рада, что он нашел по крайней мере один дом, в который ходит с удовольствием».
Глава тринадцатая. Новая аристократия
Меня водили в оперу... вместе с леди Беринг — это был мой дебют в высшем обществе, очень утомительное удовольствие, от которого до сих пор не по себе и болит голова. Карлейль тоже был в опере — боже правый, ездил в парке верхом, когда там ездят все сливки общества, потом вернулся и стал одеваться в оперу!!! Никто не знает заранее, на что он способен — или, вернее, на что способна такая вот леди Гарриет!!!
В начале марта 1839 года Карлейль побывал на одном званом обеде в Бат Хаусе на Пиккадилли, который давал лорд Ашбертон вместе со своей невесткой, леди Гарриет Беринг. Леди Беринг принадлежала к наиболее образованному светскому кругу; будучи на шесть лет моложе Джейн Карлейль, она пользовалась прочной репутацией хозяйки модного салона. Внешне доброжелатель сравнил бы ее с величественной статуей, злопыхатель назвал бы почтенной матроной, но огромная властность ее характера была очевидна для всех.
Она держалась величаво по праву рождения. Дочь шестого графа Сэндвича, она гордилась своей родословной и с презрением относилась к разбогатевшим выскочкам. В юности она была любознательна, дерзка и даже в какой-то степени свободна от предрассудков. Выйдя замуж за робкого, мягкого, очень богатого Бингама Беринга, она свысока смотрела на его родню. Значило ли это, что леди Беринг восставала против правил общества? Вовсе нет: ею руководило лишь раздражение сильной и одаренной женщины против сковывающих ее социальных предрассудков. Когда она заявила, что одобряет полигамию и этим повергла в ужас друзей, она всего лишь хотела сказать, что ради свободы предпочла бы уступить свое место другой женщине. Если она и роптала на светские условности, которым в общем-то строго подчинялась, то лишь Потому, что они мешали ей в данный момент поступать по своему желанию. Она была умна и ценила ум в других, но радикальной ее никак нельзя было назвать. Она как будто сознавала, что оказывает огромную любезность всем этим знаменитостям, которых собрала вокруг себя и которых удостоила своего внимания: львы могли рычать, но не слишком громко. Одного из этих львов ей представил Монктон Милнз, а горячо рекомендовал Буллер: это был Карлейль. На том обеде леди Гарриет в течение часа беседовала с ним. Карлейль был потрясен: «Эта женщина, — писал он матери, — умнейшее из существ, живое и остроумное, внешне она не очень красива».