Глава девятнадцатая. Вновь переживая прожитое
Горячий характер, да; опасный в запальчивости, но сколько теплой привязанности, надежды, нежной невинности и доброты укрощают эту горячность. Совершенно искренне, я не думаю, что видел когда-либо более благородную душу, чем эта, которая (увы! увы! не оцененная ранее по достоинству) сопровождала каждый мой шаг в течение 40 лет. Как мы глухи и слепы; о, подумай, и, если ты любишь кого-либо еще живущего, не жди, когда Смерть сотрет все мелкое, ничтожное, случайное с любимого лица, и оно станет так траурно чисто и прекрасно тогда, когда будет уже поздно!
Часто после смерти своей жены Карлейль предавался размышлениям об огорчениях и скуке, которые ей приходилось терпеть во время того, что можно было бы назвать Тридцатилетней войной с Фридрихом Великим. В последние безмятежные месяцы своей жизни она даже с некоторым юмором рассказывала ему о том, как она лежала на диване ночь за ночью, уверенная в своей скорой смерти; и ночь за ночью приходил он, чтобы выпить глоток бренди с водой, посидеть на ковре у камина, — так, чтобы дым от его трубки уходил в дымоход, — и поговорить с ней... о битве при Мольвице. Он винил себя за невнимание к ней, за свой всепоглощающий интерес к Фридриху, он думал о том, что в последние семь лет «войны» он не написал ни одного, даже коротенького, письма друзьям, не предпринял никакого дела, к которому его не «принуждала необходимость». Это было далеко не так, но правда то, что в этой большой книге, в этом огромном мавзолее под названием «История Фридриха II, короля Пруссии, называемого Фридрихом Великим», Карлейль похоронил свой гений.
Джейн считала, что это величайшая из книг Карлейля; и почти все критики того времени соглашались с ней.
Во всяком случае, размер книги внушал благоговейный ужас: первые два тома вышли в 1858 году, последний — в 1865-м, и наверняка не осталось ни одного английского критика, который не знал бы о мучениях ее автора в поисках Факта и Правды, его борьбе с грудами предрассудков, его сражениях с ужасающими кошмарами ошибок. Это косвенное и, конечно, не намеренное давление на чувства критиков возымело свое действие: мало кто в Англии обладал достаточно глубокой осведомленностью, а тем более достаточным желанием, чтобы критиковать книгу в деталях или скрестить полемическую шпагу с автором над его интерпретацией истории. Книга была сразу же переведена на немецкий язык и, естественно, встречена с теплой признательностью в Германии, в Америке Эмерсон также назвал ее остроумнейшей из всех написанных книг, а Лоуэлл нашел, что портрет Вольтера не имеет себе равных в художественной литературе, в Англии Фруд выразил общее мнение, сказав, что только два историка, Фукидид и Тацит, обладали двойным талантом Карлейля — точностью и силой изображения.
Это восхищение должно удивить всякого, кто откроет «Историю Фридриха II» сегодня. Позиция Карлейля как историка всегда была своеобычной: он не удовлетворялся, пока не находил объяснения событиям в воле божией. Его похвальная приверженность к фактам и вправду была своего рода компенсацией за ту свободу толкования, которую он обычно себе позволял: встречая возражения против своей интерпретации, он мог всегда успокоить себя тем, что много сделал для выяснения фактов.
Факты — святыня, во мнениях же допустима свобода.
«История Фридриха II» — безусловно, творение гениального человека. Тем, кто испугается размера книги, можно смело сказать, что читается она удивительно легко; батальные сцены, как бы ни были они далеки от исторической правды, написаны с поразительной силой; многие портреты исторических личностей — хотя здесь сомнительная точность часто переходит в явное искажение, — запоминаются; почти в каждой главе проявляется его дар иронического преувеличения.
И все же эта книга Карлейля не может не огорчить тех, кто воспринял ту благородную веру в общественную природу человека, которая была выражена во «Французской революции», — может быть, память самого Карлейля об этой вере омрачала и для него работу над новой книгой.
Известие о смерти Джейн ошеломило его. Он никогда не допускал даже мысли о ее возможной смерти, несмотря на долгую болезнь и последовавшую за ней слабость.
В сопровождении Джона он ездил в Лондон и видел ее в гробу; Форстер приложил все усилия к тому, чтобы избежать необходимого в таких случаях мучительного расследования; кучер отвез Карлейля на роковое место и подробно рассказал о том, как все произошло. Его навестил Тиндаль, и в присутствии Тиндаля, когда тело Джейн еще лежало в соседней комнате, Карлейль предался воспоминаниям, описывая борьбу, огорчения и радости прошлого. Порою во время своего повествования он совершенно терял самообладание.
К месту похорон в Хэддингтон его сопровождали Джон и Форстер; 26 апреля 1866 года он похоронил Джейн рядом с ее отцом. Затем он вернулся в Челси и остался там, одинокий и безутешный, в обществе доктора Джона и Мэгги Уэлш, кузины Джейн, приехавшей, чтобы позаботиться о нем. Британия была полна отголосками его эдинбургского выступления, и одним из многих соболезнований было послание от королевы, выражавшей сочувствие и понимание «того горя, которое, увы! ей так хорошо знакомо». Выражая признательность за соболезнование, Карлейль пишет о «глубоком осознании того большого участия, которое Ее Величество проявила ко мне в этот день моей скорби». (Он говорит о том, что для него лучше никому не писать и ни с кем не разговаривать.) Ему казалось, что вся его жизнь лежит вокруг него в развалинах. Из этого оцепенения его вывело письмо от Джеральдины Джусбери, с которого началось самое странное литературное предприятие в его жизни.
Спустя несколько дней после смерти Джейн их общая подруга леди Лотиан попросила Джеральдину написать воспоминания об умершей. Она это сделала или скорее записала несколько случаев из детства Джейн и ее жизни в Крэгенпуттоке, по рассказам самой Джейн; эти записи она и послала Карлейлю, которого они огорчили ошибками в фактах и тем, что он считал слабостью передачи. «Все в конце концов превращается в миф, даже странно, как много уже в этом мифического». Он просил Джеральдину отдать ему эти воспоминания, что она охотно сделала. Через пять недель после смерти Джейн, Карлейль начал править записи Джеральдины, и постепенно правка превратилась в самостоятельный рассказ о Джейн. За два месяца он написал 60 тысяч слов.
Написанное им замечательно разговорной свободой языка, с его неожиданными остановками, отступлениями и восклицаниями. «Почему я вообще пишу, — спрашивает он снова и снова. — Могу ли я забыть? И разве все это я не предназначил безжалостно огню?» Наиболее замечательной чертой этого произведения является удивительный дар Карлейля — искусство воскрешать. Описывая Сез заметок пли справок события, которые происходили, и людей, которых они знали — сорок и более лет назад, — Карлейль воспроизводит и разговор, и события точно так, как он или Джейн писали о них в письмах много лет назад. Не может быть лучшего свидетельства его фотографической памяти на лица, вещи и места, чем это повествование, написанное с приятной иронией в тетради, которой пользовалась Джейн в эти печальные 1850-е. Сила памяти помогла ему еще раз пережить прошлое, отыскивая те обиды, что оп ей нанес, отдаваясь скорби по мере углубления в рассказ. Жизнь в Крэгенпуттоке, которая при взгляде в прошлое, казалась едва ли не счастливейшим временем; отрывочные заметки о друзьях и недругах, которых он годами не видел; переезд в Лондон, дом на Чейн Роу и годы страданий и триумфа, проведенные здесь. Рассказывая об этом, он создал (и сам отчасти поверил в ее существование) Джейн Уэлш иную, чем та колкая, остроумная, разочарованная женщина, чья любовь к нему ни в коей мере не исключала суровости и резкости. «Спасибо, дорогая, за твои слова и дела, которые вечно сияют перед моим взором, но ни перед чьим иным. Я был недостоин твоей божественности; согретый твоей вечной любовью ко мне и гордостью за меня, пренебрежением ко всем прочим людям и делам. О, разве это не прекрасно, все то, что я навсегда утратил!»