Латур смотрит на мать. Он видит, что ей больно, и убеждает себя: если он не поймет, что она сейчас чувствует, то потом уже никогда не поймет, что ее больше не существует.

Латур хватает ее руку. Рука распухла и стала жесткой. Только ногти еще напоминают о живой Бу-Бу. Он сжимает ее холодные пальцы. Потом наклоняется над матерью и думает, что под этим синюшным отеком она красива, что ему хочется лечь рядом и прижаться к ней. Гупиль покашливает. И умирающая тоже покашливает, она словно передразнивает его, потом открывает рот, губы у нее дрожат, и за мгновение до смерти она произносит звонко и четко:

– Сын!

Это могло быть объяснением в любви, но Латуру кажется, что мать просто хотела уничтожить его. Иначе почему она умерла таким образом? Гупиль накрывает покойницу простыней и склоняет голову, он молится, Латур же стоит неподвижно и смотрит на кровать. Почему она так обошлась с ним?

Вокруг него звучат голоса:

– Я знаю, что это ужасно.

– Мне так жаль.

– Я понимаю, что ты чувствуешь, Латур.

Он стоит неподвижно и отчетливо понимает, что ничего, совершенно ничего не чувствует.

Неожиданно ему все становится ясно. Причина. И следствие. Поездка в Париж. Болезнь. Ее отравили, в этом нет никакого сомнения. Отравили. Латур закрывает глаза. Оставят ли его наконец в покое? Или с ним опять кто-нибудь заговорит, опять начнет мучить его? Он не выдерживает. Смотрит на мать, его мутит. Он падает на кровать, на одеяло, которым закрыта покойница и уже не в силах сдерживать тошноту. Латур рыдает, лежа на покойнице, и его рвет. Зарывшись лицом в одеяло, он узнает сладковатый запах материнского тела. И замечает, что плачет, но думает только о том, что ничего не чувствует.

2. ПРОЩАНИЕ С ОНФЛЁРОМ

Я скрещиваю на груди руки. Закрываю глаза. Приятная темнота. Мои лопатки упираются в холодный пол. Я пытаюсь ни о чем не думать, не ем, не пью, только лежу неподвижно, словно сплю. Приятная темнота. Я очень голоден, но есть не могу. Просыпаюсь от судорог. Меня как будто режут на части, но боли я не чувствую. Просто от меня отрезают кусок за куском. Я не открываю глаз. Не двигаюсь. Мной овладевает вялость. Приятная темнота. Она лежит в постели рядом со мной, на мне, и я думаю, что мы с ней похожи. Я даю волю воображению. Она больна.

– Что с тобой? – спрашиваю я.

Она не отвечает, но кладет мне на лицо свои большие руки. Мы ласкаем друг друга. Я прижимаюсь лицом к ее животу. Обнимаю ее. Мы целуем друг друга. Ее губы шевелятся. Я осторожно касаюсь ее лона, лобок покрыт волосами, под ними кожа гладкая. Я прижимаюсь к ней. Она больна.

Слышатся голоса. Они останавливаются недалеко от меня. Я не открываю глаз. Глаза у меня закрыты. Священник спрашивает:

– Что с парнем?

Визгливый голос могильщика:

– Выглядит он подозрительно.

– Он умер?

– Похоже, что так. Да, по-моему, парень преставился.

Они осторожно подходят ко мне. Я чувствую запах могильщика. Холодную руку священника на шее. Наконец могильщик говорит разочарованно:

– Парень жив.

Ночью я ложусь в ее постель.

Я не хотел, чтобы они ее уносили. Я не плакал. Но священник утешал меня. Я заставил себя сказать, что они должны забрать ее. К вечеру ее увезли. Не так-то легко было вынести из дома тяжелое тело Бу-Бу и положить его на телегу. Она такая толстая. Могильщик жаловался и требовал за свои услуги дополнительной платы. На поворотах телега кренилась то в одну, то в другую сторону, я смотрел и думал, что они непременно уронят ее.

Я лежал в ее постели. Голова была полна странных видений. Все остановилось. В гавани остановились суда. С неба исчезли облака. Пропали краски. И у людей выпали волосы. Камни на пашне перевернулись. Земля стала желтой. Дома как будто сжались. Все уменьшилось. Изменилось, ничто не осталось прежним. Только желтая песчаная равнина. Ураган. В лицо мне дул ветер и летел песок. Не было видно ни животных, ни деревьев, ни людей. Даже небо слилось с ураганом. Больше ничего не осталось. Я стоял в центре этого урагана и думал: ее отравили. Бу-Бу отравили. Она ездила в Париж, и там ее отравили.

От мыслей об урагане мне захотелось есть, и во мне проснулась жажда мести.

Грязный, худой, я спустился в Онфлёр, чтобы купить рыбы. Люди не узнавали меня. Но это не имело значения. Мне было все равно. Онфлёр провонял тухлыми осьминогами и щелочью кожевенных фабрик. Отовсюду шел отвратительный сладковатый запах. Я стоял в очереди к торговке, смотрел голодными глазами на блестящих рыбин, но думал почему-то только об этом отвратительном сладковатом запахе. Очередь петляла между лавками, между щупальцами осьминогов и розовыми брюшками трески, я повернулся и увидел женщину легкого поведения. У нее были высокие скулы и выдающаяся вперед нижняя челюсть. Она была некрасива, очень некрасива. Женщина смерила меня презрительным взглядом. Смахнула с носа пудру, словно хотела дать понять, что от меня дурно пахнет, и хрипло произнесла что-то похожее на «да?»

Я не отступил. Не сдвинулся с места, пытаясь прочесть, что написано у нее на лице. Оно несомненно что-то таило. Но что? Я уже видел раньше эту шлюху, уже видел. Она стояла возле трактира на улице От, окруженная молодыми людьми. Видел, как она с дерзким выражением лица гуляла вокруг городского пруда. Смотрел на ее высокие башмаки. Одета она была лучше многих почтенных женщин Онфлёра: шляпки, парики, кружева, серебряная пряжка на заду. Звали ее Валери.

Теперь она стояла так близко, что я чувствовал запах греха и распутной жизни, о которой столько говорил отец Мартен. Она наморщила нос, крупные губы вытянулись трубочкой. Отвратительная гримаса. В зеркальце на ее шляпной булавке я был похож на нищего. Я засмеялся и почему-то не мог остановиться, смех щекотал меня, я весь сжался, стоя в грязи, и смеялся, как никогда в жизни.

Торговля остановилась. Шлюха убежала.

Месье Леопольд был сердит, когда я вернулся к нему. Он выбранил меня за то, что я не приходил раньше, спросил, где я пропадал, почему перестал вдруг помогать ему, мне захотелось, чтобы он прибил меня. Но он не прибил.

Я никогда не рассказывал месье Леопольду о Бу-Бу и потому не было смысла говорить ему, что она умерла. Я промолчал. И помог ему набить несколько маленьких птичьих чучел. Работал точно и быстро.

– Очень хорошо, – бормотал месье Леопольд, сшивая чучело. Потом он повысил голос:

– Взгляни на эту красавицу, парень, разве не удивительно, что еще сто лет она будет все так же прекрасна?

Маленькое туловище птицы напомнило мне, как лежала в гробу моя мать, я даже подумал, что, наверное, из нее тоже следовало сделать чучело, ведь в земле, в гробу, она станет безобразной, тело распадется на части, сгниет, превратится в прах. Я встал, чтобы идти. Мастер снова немного побранил меня и велел вернуться к нему на другой день.

Но утром я заболел. Я лежал на камнях возле дома, и меня рвало. Больно мне не было, лицо приятно холодил ветер, я вспотел, и силы покинули меня. У меня вообще не осталось сил.

Я закрыл глаза.

Я летел над лесом. Сквозь листья я увидел внизу лачугу чучельника. И опустился на дворе перед домом. Долго смотрел на улыбающегося в окне месье Леопольда. Он хлопнул в ладоши и открыл мне дверь. Махнул рукой, чтобы я вошел в дом.

– Видишь чайку, что стоит на нижней полке? – спросил он.

Сегодня глаза у него были не зеленые, а синие, как мои.

– Я хочу подарить ее тебе. В знак благодарности.

Я подошел к чайке. Снял ее. Улыбнулся мастеру. Его лицо витало высоко надо мной. Я все еще был очень слаб, хотя и сумел прилететь сюда. Он взял меня за плечо и провел через комнату к спальне.

– Сегодня мне приятно делать подарки, – сказал он и открыл дверь.

В темноте спальни я разглядел книги. Они стояли на полках от пола до потолка, валялись на полу, на подоконнике. Даже единственный имевшийся здесь стул и кровать были завалены книгами.