Неожиданно похоть, плетки, обильные обеды, подкупы, бешенство и экстаз – все куда-то исчезает. Конец этому наступает с приездом гонца из Парижа. Мать маркиза лежит при смерти. Он замер, зажав письмо в руке. Шепотом, не отрывая глаз от бумаги, отдал мне распоряжения. Велел отослать всех слуг, всех девушек, всех, кроме Готон и меня. Он хотел сразу же ехать в Париж.

Я еду в карете вместе со своим господином. Мы выехали из трактира еще затемно, оставив там другую карету, с мадам Рене и Готон. Темнота в карете такая же непроницаемая, как и снаружи. Над нашими головами угадываются очертания горной гряды, на горизонте видна лазурная полоска. Карета несется в Париж. По камням, лужам, под свисающими ветвями деревьев. Я подпрыгиваю на деревянном сиденье кареты. Маркиз спит. Неожиданно в его углу раздается кашель и я вижу светлые глаза. Я был уверен, что он спит. Теперь в темноте звучит его голос. Он впервые говорит о матери, которую никогда не знал по-настоящему. О дворце Конде.

– Во дворце была тысяча дверей. Я бегал по коридорам и кричал в открытые двери. Со мной было трудно справиться. Руки матери были слишком слабы, чтобы удержать меня. Я был избалованный маленький деспот. Всегда добивался своего. Менял желания и снова добивался своего. Потом появился принц, он был старше меня на четыре года, его доверили попечению моей матери. Принц Луи-Жозеф де Бурбон. Мой двоюродный брат. Взрослые велели мне называть его братом, я отказался. Принц горевал после смерти своих родителей. О, как все его утешали! Он вечно притворялся больным. Он был сыном герцога, и его кровь была голубее нашей, поэтому он считал, что ему принадлежит весь мир. Однажды я увидел его в комнате моей матери. Он стоял, прижавшись головой к ее животу. Меня вырвало. Потом меня мутило три дня. Мы играли во дворце между колоннами, в саду. Играли в библиотеке в карты. Принц на ходу изменял правила игры. Он жульничал более ловко, чем я. Рассердившись, я налетел на него. Он с ревом укрылся под лестницей. Мать заплакала, увидев его окровавленное лицо. Она сказала, что у него такой вид, будто его избил взрослый. Меня она не наказала. Мне хотелось, чтобы она наказала меня, высекла, но она меня не тронула. Просто отослала прочь. Сперва к тетке в Авиньон. Потом в замок к аббату. И так далее. Когда мне стукнуло десять, я вернулся в Париж, чтобы поступить в школу иезуитов. Я не узнал мать.

Маркиз закрыл глаза. На мгновение мне показалось, что он вообще ничего не говорил. Потом я услыхал его тяжелое дыхание, словно он пытался сдержать слезы.

Ну и что? Скоро она умрет. Будет так же мертва, как Бу-Бу. Но что с того? Он ее совсем не знал. Не знает. Так чего же ему будет недоставать? Ничего. Того, чего никогда не было. Тоска по тому, чего никогда не случилось. Или все-таки случилось? Как это называется, тоска или ненависть? Что у него осталось? Ничего. Забвение. Вино. Шлюхи. Так что же у него все-таки осталось? Фаллос. Плетка. Глаза. И злобная мечта, которая никогда не осуществится. Мечта уничтожить и человечество, и солнце.

Карета подъезжает к гостинице «Дания» на улице Жакоб. У портье маркиза ждет сообщение. Его мать уже умерла. Похороны состоятся через несколько дней. Маркиз выслушивает эту новость, отвернувшись в сторону. Я провожаю его в комнату. Мой господин тих. В комнате он ложится на кровать, тяжело дышит, лежит, закутавшись в пледы, похожий на неподвижную массу плоти.

– Я бы все равно не узнал ее, – бормочет он. Потом затихает, и кажется, что больше он никогда не произнесет ни слова. Я подхожу к кровати. Меня раздражает его измученное лицо. Я низко кланяюсь и спрашиваю, не пойти ли ему развлечься в бордель, может, это улучшит его настроение. Он непонимающе смотрит на меня. Молчит, закрывает глаза.

Я наклоняюсь над ним. Но не успеваю нашарить в кармане скальпель, как на меня накатывает тошнота, и я отхожу прочь.

Закрываю за собой дверь. Мимо меня по коридору, прихрамывая, идет лакей. Я подхожу к лестнице, опираюсь о перила. От слабости у меня дрожат колени, во рту привкус рвоты. Я пытаюсь глубоко и ровно дышать.

Внизу у стойки портье стоит инспектор Марэ в высоких сапогах и сюртуке с золотыми пуговицами. Старый полицейский внимательно осматривает вестибюль. Ему уже доложили о прибытии маркиза. Я смотрю на величественную фигуру инспектора. Неужели это конец? Меня вдруг охватывает паника.

Я отхожу от лестницы. Снимаю башмаки и босиком бегу по коридорам. Через открытое окно вылезаю на крышу. Скольжу по мокрой черепице, но успеваю схватиться за какое-то чердачное окно. Подтягиваю колени и через плечо гляжу вниз на улицу. Она далеко внизу. Оттуда до меня доносятся голоса. Один из полицейских инспектора Марэ выходит из кареты. Я пытаюсь открыть чердачное окно. Оно не поддается. Я через плечо смотрю на улицу. Дергаю раму. Вижу внизу инспектора Марэ, он ведет какого-то человека, это маркиз, они медленно идут по улице, полицейский открывает перед ними дверцу кареты, я дергаю раму окна, она не поддается, Марэ подсаживает маркиза в карету и садится следом за ним, я дергаю раму, она не поддается, карета катится по улице, я бью кулаками по окну и скольжу по черепице, карета двигается с места, я съезжаю по крутой крыше, пытаюсь перевернуться, вижу под собой улицу, она словно черная пасть, карета скрывается из глаз, я пытаюсь ухватиться за черепицу, царапаю руки, скольжу и наконец парю в воздухе.

5. ЖЕЛАНИЕ ИНСПЕКТОРА РАМОНА

Узнать монаха-бенедиктинца отца Нуаркюиля было невозможно.

– У него было такое доброе лицо, – прошептал кто-то стоящий сзади, голос и шум реки сливались друг с другом. Инспектор Рамон не желал слушать ничего, кроме своего внутреннего голоса, который повторял без конца: «Кто он? Как он сюда попал?» Рамон стал коленями на песок и начал осматривать обезглавленное тело монаха. Его вынесло утром на левый берег Сены. Нашел тело нищий, который спал, укрывшись под лодкой. Именно это больше всего и злило Района: незадолго до того генерал-лейтенант, который руководил департаментом полиции Парижа, приказал арестовать в городе всех нищих. Их место в тюрьме, гласил приказ. Хотя Рамон и считал глупостью, чтобы полиция тратила время, гоняясь за бродягами, он все же заковал нищего в цепи, ибо был образцовым полицейским. Десять лет службы в армии научили его, что исполнительность – самая удобная форма существования. Став после армии следователем сыскной полиции, Рамон попал в непривычное положение. Теперь именно его рот отдавал приказы. Его палец указывал верное направление. Его логике надлежало быть безошибочной. Первые месяцы Рамон был в панике. Собственный голос казался ему эхом, а собственные высказывания он изучал – словно до сих пор был подчиненным – со свойственным всем подчиненным критическим отношением к начальству. В глазах своих служащих он видел собственное отражение и чувствовал презрение, крывшееся за подобострастным выражением их лиц. Вот они, разрушительные силы, думал он. Со временем Рамон обнаружил, что единственный способ защитить себя – это пунктуально следовать правилам. Чувство долга. Точность.

Рамон выпрямился. Тронул жертву кончиком башмака, тело перекатилось на бок. Он сел на корточки и стал изучать его. На плече трупа были царапины, плащ разорван. Монах дрался с убийцей. Рамон пальцем начертил на песке крест возле плеча монаха. Осмотрел резаную рану. И опять то же самое: убийца явно знал правила трупосечения. «Ампутация» головы была проведена необыкновенно аккуратно и свидетельствовала о доскональном знакомстве убийцы со спинным мозгом и сосудами. Рамон приказал подчиненным искать голову, но и после четырех часов поисков они не сумели найти не то что головы монаха, но даже его волоска. Не обращая внимания на тоскливое выражение лиц своих подчиненных, Рамон приказал продолжать поиски. Он снова принялся изучать место среза, где голова была отделена от шеи. Срез был удивительно ровный.

Один из полицейских что-то крикнул, Рамон поднял голову и посмотрел на трех молодых полицейских, стоявших в рощице спиной к нему. Он нехотя поднялся и пошел к ним. Наверняка их внимание привлекла какая-нибудь глупость. Рамона раздражало, когда его сбивали с толку всякими пустяками, которые мешали ему сосредоточиться. Растолкав полицейских, он сердито посмотрел на позвавшего его парня: