— Караваев, из губчека, — представился он Свечникову, тяжело глядя на него из-под складчатых калмыцких век.

Курсант, сидя на корточках, скулил разбитым ртом. Карлуша тыкал ему за ухо дуло его же собственного револьвера.

— Вставай, гад! Кому говорю!

Тот медленно встал, и Вагин вспомнил наконец, где он его видел.

Ритм, возникший в памяти час назад, оделся в слова:

Со мной всегда моя винтовка,
Пятизарядная жена…

Накануне были со Свечниковым на торжественной линейке, посвященной первому выпуску пехотных командных курсов имени 18-го Марта. Выпуск приурочили к годовщине освобождения города от Колчака. Вагин караулил Глобуса с бричкой, а Свечников перед строем говорил речь:

«Сограждане и товарищи! Друзья курсанты! Завтра исполняется ровно год с того дня, как под рев пушек и трескотню пулеметов колчаковские банды бежали из нашего города. Завтра год, как всяческая белогвардейская сволочь, ученая и неученая, держась за фалды своего черного покровителя, дала деру вместе с ним. Железная метла пролетарской революции поймала их в свои твердые зубья и вымела вон из нашей рабоче-крестьянской горницы. Где эти гордые генералы? Пепеляев, Зиневич, Укко-Уговец? Они исчезли как дым, как предрассветный туман…»

На плацу проведена была известью свежая полоса, вдоль нее выстроились восемьдесят четыре курсанта первого выпуска. Сто шестьдесят восемь башмаков тупыми носами упирались в белую отметину, в едином наклоне сидели на головах новенькие фуражки со звездочками.

«Но враг еще не сломлен! — выпучивая глаза, кричал Свечников. — Еще атаман Семенов, как волк, бродит по степям Забайкалья, мечтая перегрызть горло Республике Советов. Еще стонут под пятой польских панов Украина и Белоруссия, еще Врангель щерится штыками из благодатного Крыма…»

Затем выпуск повзводно, церемониальным маршем прошел возле знамени. В тарелках и трубах оркестра сияло июньское солнце, пацаны на крышах окрестных сараев потрясенно внимали медной музыке своей мечты. Грозно били подошвы в теплую пыль, от чеканного шага тряслись у курсантов щеки. Руки взлетали, разлетались и недвижно прирастали к бедрам, когда очередной взвод приближался к начвоенкому под тяжелым багровым знаменем с надписью про 3-й Интернационал. Надя долго пребывала в уверенности, что это слово произошло от слияния усеченных слов интерес и национальный и является революционным синонимом патриотизма.

После парада курсанты закурили, разбившись на кучки. Свечников ходил от одной компании к другой, приглашал всех на завтрашний концерт в клубе «Эсперо». Его вежливо выслушивали и снова начинали говорить о своем. Слышалось: Польский фронт, Южный фронт. В стороне бренчала гитара, пели:

Со мной всегда моя винтовка,
Пятизарядная жена.
Она красавица, плутовка,
И дивно талья сложена…

Теперь гитариста с окровавленным ртом волокли к выходу. Следом шел Свечников, тоже, как видно, арестованный. Его конвоировал Караваев с револьвером в руке. Вдруг слышно стало, как у подъезда трещит мотором автомобиль.

Сумочка так и осталась у Вагина, все про нее забыли. —Он вышел на улицу. По Кунгурской, затем по Сибирской спустился к Каме. Было тепло, тихо, тополя Козьего затона, днем истекавшие на ветру своим пушистым семенем, к ночи умиротворенные, безмолвно стояли за чугунной решеткой с обезглавленными столбиками. От венчавших когда-то навершья двуглавых орлов с вензелем Александра I местами уцелели только куски когтистых лап. Раны давно заросли, но по ночам чуть заметно серели под луной. Чугун на сломах еще сохранял чувствительность к лунному свету.

Напротив располагался клуб латышских стрелков «Циня», то есть борьба. Там собирались осевшие на Урале латыши из расформированных частей. На родину их не пускали, субботними вечерами они сидели за длинным столом, играли в лото, читали рижские газеты двухмесячной давности. Однажды Вагин целый вечер провел в их обществе. Скучные белобрысые парни молча потягивали жиденькое пивко, потом запели: Саулериет аиз мэжа. Знакомый латыш, волнуясь, будто речь идет о чем-то необыкновенном, таком, что в Латвии только и можно увидеть, переводил: «Солнце спускается за лесом…»

Ближе к дому почудилось, что сзади кто-то идет. Вагин оглянулся. Чья-то тень прижалась к забору, и в ту же секунду вместе с тошнотной пустотой в солнечном сплетении явилась мысль, что это из-за сумочки. Других вариантов попросту быть не могло. Стоило усилий преодолеть соблазн и не положить ее на землю, чтобы тот, кто следит за ним из темноты, взял бы совершенно не нужный ему самому маленький черный баульчик с металлическими рожками, а его самого оставил бы в покое. Последние два квартала Вагин пробежал на предательски слабеющих ногах, суетливо оглядываясь на бегу. Улица была пуста, но ощущение, что сзади кто-то есть, не исчезало.

Он нырнул в калитку, взлетел на крыльцо и пока нашаривал в кармане ключ, пока всовывал его в скважину, все время затылком чувствовал на себе чей-то взгляд, думая, что с таким чувством, наверное, ждут выстрела в спину. Немного отпустило лишь после того, как захлопнул, запер и крюком заложил за собой дверь. Бабушка уже спала. Ставни, слава богу, были закрыты.

«Ничто не может сказать о женщине больше, чем содержимое ее сумочки», — говорила Надя. Он зажег лампу и присел к столу. Щелчок, с которым разошлись при нажиме гнутые рожки-замочек, показался оглушительным, как выстрел.

Казароза умерла, перевернуть ее сумочку вверх дном и вытряхнуть на стол то, что в ней лежало, было бы кощунством. Ежась, когда обломанный ноготь цеплял шелк подкладки, он по очереди достал и в ряд выложил перед собой пустой пузырек отдухов в виде лебедя, еще один точно такой же, но полный, и совсем другой, пахнущий мятными каплями. Следом явились на свет какие-то пилюли разных сортов, зеркальце, серебряный медальон с фотографией узкоглазого лысого младенца и прядью светлых волос внутри, расшитый бисером кошелек почти без денег, несколько заколок, два гребня — один частый, другой с крупными зубьями, щербатый. Полечить горло, почистить перышки. Невесомый багаж певчей птицы.

Все эти милые при живой хозяйке, а теперь жалкие вещички никак не могли придать сумочке ее вес. Половина всей тяжести приходилась, видимо, на непонятный, твердый наощупь сверток, лежавший на самом дне. Вагин осторожно вынул его. Он лег на стол с каменным стуком, приглушенным слоем черного бархата.

Под бархатом оказался слой желтой вощеной бумаги, под ней — маленькая гипсовая рука, вернее, одна только кисть с ровно обрезанным кусочком запястья. Похоже было, что ее отпилили у амура или ангелочка в каком-нибудь усадебном парке. Сероватые пальцы сложены вместе, словно обхватывают невидимое яблоко, лишь указательный выдавался вперед, отходя от остальных. В точности как на плакате, украшавшем сцену Стефановского училища.

С растущим изумлением Вагин разглядывал эту ручку из гипса, суеверно не решаясь ее коснуться. Вдруг возникло и окрепло тревожное чувство, что следившего за ним человека интересует именно она.

Он снова взялся за сумочку, пошарил в ней и нашел в углу старый, сильно помятый театральный билет со штампом Дом Интермедий. Соляной городок, Пантелеймоновская, 2. На обороте химическим карандашом, временами переходящим с серого на линяло-синий, круглым женским почерком написано:

Я — женщина,
Но бросьте взгляд мне в душу —
Она черна и холодна, как лед.
Раскройте череп —
Мозг, изъеденный червями.
Взломайте ребра мне —
Там сердце в язвах изгнило.