— У кого ты ее купил? У него?
— Да, по-соседски.
Никто ничего не понял, кроме Геньки.
— А базлал-то! Козел бритый, — прошепелявил он, хлюпая разбитым носом, и сплюнул.
Слышно стало, как надрывается брошенный в люльке младенец. Коза пришла, молочко принесла, а его не кормят.
— Значит, так, — тихо сказал Свечников. — Даю тебе час времени, и куда хочешь девайся из города. Застану через час, или сам пристрелю, или сдам кому следует.
Он отвязал вожжи, сел в бричку. Проезжая мимо остолбеневшего Геньки, бросил ему:
— На юг подавайся. Там в Красную Армию запишешься. Навстречу летел тополиный пух. От слез в горле трудно было дышать. Через полквартала в уличном прогале открылась Кама, невесомая в солнечном блеске. Над ней, сколько хватало глаз, в небе стоял розовый свет. На правом берегу отчетливо виден был полусгоревший дебаркадер, а выше, за соснами на песчаном обрыве, угадывались крыши домов, среди них— тот, незабываемый, окрашенный закатом. Еще дальше леса сплошной синей грядой уходили к горизонту.
Поздно вечером он валялся, пьяный, у себя в клетушке на Соликамской. Электричество не горело, керосин кончился. В темноте Ла Майстро сошел с прилепленной к зеркалу почтовой марки и рассказывал, как весной 1917 года, всеми покинутый, он умирал в захваченной немцами Варшаве. Та, кого он исцелил от слепоты, давно ушла от него. Европа была залита кровью, на западе и на востоке его ученики убивали друг на друга. Под окном солдаты деревянными молотками выколачивали вшей из гимнастерок. Его сердце устало стучать в такт этому звуку. Он умирал один, шепча:
Jamtemp'esta, — отвечала ему Ида Лазаревна, раздеваясь в своей комнате под лестницей, чтобы голой сесть верхом на него, Свечникова. Он предал ее, хотя она была его сестрой, его амикаро, ведь левый гомаранизм близок лантизму, лантизм он пусть с оговорками, но признавал, а вот matro вместо patrino — нет. Даневич и Порох оказались по ту сторону баррикад из суффиксов и окончаний множественного числа. Эдем исчез под обломками новой Вавилонской башни, воздвигнутой из Надежды и Разума, но рухнувшей точно так же, как первая. Огонь стеной шел по Каме, казаки с винтовками через правое плечо выезжали из вонючего дыма, в котором скрылся розовый домик. Чика умер, клетка с райской птицей была пуста, гипсовый пальчик, символизирующий собой еврейский народ, указывал на станцию Буртым. Там лежал маховик с валом кривошипа от двигателя внутреннего сгорания, поэтому шорник Ходырев очутился в тюрьме, Казароза — в могиле, а он, Свечников — здесь, в темноте, пьяный, с мокрым от слез лицом.
Потом его начало тошнить, хозяйка принесла поганое ведро и смотрела так, словно впервые увидела в нем человека.
Глава шестнадцатая
БЕГУЩИЙ ОГОНЬ
Сидели в номере у Свечникова. Без плаща, в дорогом двубортном костюме тот выглядел совсем молодцом, и Вагину стыдно было за свой растянутый джемпер, за рубашку с немодными мятыми уголками ворота, за бесформенные ботинки, которые он старался спрятать под стул. Фотографии Нади, сына и внучки были уже показаны и убраны обратно в карман. Особого интереса они не вызвали.
Куда больше Свечникова интересовал подаренный ему эсперантистами местный сувенир — секретница в виде старинной пушки с двумя горками ядер. У Вагина в комнате стояла точно такая же. Вручили, когда уходил на пенсию. Верхнее ядро в правой горке было съемное. Если опустить его в пушечный ствол, внутри срабатывала пружина, и потайной ящичек с энергичным щелчком выдвигался из-под лафета. Вагин прятал там старые рецепты и результаты анализов, которые невестка требовала выбрасывать. В ее списке людских пороков мнительность занимала второе место после неаккуратности.
— Славные ребята. Очень славные, — говорил Свечников, имея в виду тех, кто подарил ему эту пушку.
Наигравшись, он упаковал ее в коробку и достал бумажник.
— Помнишь, Милашевская обещала прислать мне фото с портрета Казарозы?
— У тебя с собой? — не поверил Вагин.
На стол перед ним легла старая фотография на картоне: маленькая женщина, окруженная зверями, держит в руке клетку с райской птицей.
— Она была из тех исполнителей, кого называют бардами, — сказал Свечников и вопросительно взглянул на Вагина, сомневаясь, видимо, дошло ли до провинции это новое для него самого слово.
Убедившись, что дошло, снова начал рыться в бумажнике. Вслед за фотографией появилась изжелта-серая от ветхости газетная вырезка.
— Некролог из одной питерской газеты, — объяснил он. — Тоже Милашевская прислала.
Сгибы проклеены были полосками прозрачной пленки, края измахрились, обрамлявшая текст черная черта расползлась, будто ее не напечатали, а провели от руки чересчур водянистой тушью. Подписано инициалами: А.Э.
Вдали от Петрограда, — прочел Вагин, — на сцене провинциального клуба нелепо и страшно оборвалась жизнь Зинаиды Казарозы-Шеншевой, актрисы и певицы.
Что можно занести в ее послужной список? Несколько ролей, несколько песенок, три-четыре случайные пластинки — дань моде, и все. Но если мы помним эти роли, эти песни, помним ее мгновенно блеснувшую и угасшую славу, то было, видимо, и другое. Казароза была наделена тем, что можно назвать абсолютным слухом в искусстве. Она могла снести все, кроме неверности тона. Среди Содома и Гоморры завсегдатаев театральных премьер, фланеров выставочных вернисажей, перелистывателей новых книг она была одной из тех редчайших праведниц, кому это нужно не по условностям общежития, а из потребности сердца, и ради кого бог искусств все еще не истребил своим справедливым огнем это проклятое урочище.
В другие, более спокойные времена такая женщина быт бы притягательным центром традиционного художественного салона, осью некоего мира дарований, вращающегося в ее гостеприимной сфере. Но шла война и шла революция — события с циклопической поступью, варварской свежестью, варварским весом, не склонные ни к нюансам, ни к оттенкам, времена самые плодовитые, но слишком дальнозоркие для того, чтобы заметить севшую на рукав бабочку, и слишком занятые, чтобы мимоходом ее не примять, если не прищемить насмерть.
Много лет назад художник Яковлев написал ее портрет. Казароза стоит одна посреди пустыни, и отовсюду ей угрожают дикие звери. Эти звери — все мы…
На вокзал приехали рано, занесли чемодан в купе и снова вышли на перрон. Фонари зажигали еще по зимнему расписанию. В их мертвенном свете лицо Свечникова казалось не просто усталым и очень старым, а странно пустым, словно из него прямо на глазах уходила жизнь.
Они неловко расцеловались, когда до отправления оставалось минут пятнадцать, и Вагин пошел к стоянке такси. Там была очередь, машины подходили редко. Домой добрался к полуночи, и едва вставил ключ в замочную скважину, как дверь распахнулась, в глаза ударил свет из всех комнат. Никто не спал, даже Катя.
— Ты где это бродишь? — спросил сын, стараясь придать голосу строгость, что у него всегда выходило как-то ненатурально.
— Товарища провожал на поезд.
— Какого товарища? Всех твоих товарищей мы обзвонили.
— Ты его не знаешь, — ответил Вагин, наслаждаясь тем, что имеет полное право так ответить и не солгать.
— Могли бы хоть позвонить! Ведь не чужие же! — сказала невестка и вдруг разрыдалась, уткнувшись ему в грудь.
Вагин почувствовал, что у него начинают гореть глаза. В последнее время часто хотелось плакать, но слез уже не было, лишь глаза начинали гореть, как если долго читаешь не в тех очках. У него были очки для чтения и для телевизора, и он постоянно их путал.