Чтобы искупить вину мужа, она отдалась ему, Осипову, эта маленькая пери. Они провели волшебную ночь, а затем еще несколько ночей. Наслаждениям не было конца, к утру простыни делались мокрыми от любовного пота. В перерывах между ласками он читал ей свои стихи. Стояла жара, на рассвете мухи с тяжелым звоном начинали биться в стекла. Она вылезала из постели и, голая, шлепала их газетой. На завтрак пили кофе и ели яйца всмятку. Как только вскипала на керосинке вода, следовало дважды прочесть «Отче наш» от начала до конца, за это время белок и желток достигали той степени густоты, которая ее устраивала. Глядя, как она, с алхимической точностью соблюдая ей одной известные пропорции серебра и золота, подносит к губам ложечку, Осипов млел от счастья. В ней восхищало все, даже то, что срок варки яиц каким-то образом соотнесен с протяженностью молитвы. Тут была гармония, небесный порядок, явленный ему не под облаками, а на земле, в этой женщине. Конфискованный самолет был не столь уж дорогой платой за блаженство обладать ею в течение целой недели.

Когда настал час разлуки, Вагин давно понимал, что ничего этого никогда не было — ни поручика Баринова, ни чудесного самолета с тянущим винтом, ни анархиста с листовками, ни тем более Казарозы, шлепавшей мух и варившей на керосинке яйца в номере уездной гостинице. Он, однако, помалкивал, ожидая продолжения.

— Через год, — сказал Осипов, — мы встретились вновь.

Как догадался Вагин, эта вторая встреча на самом деле была единственной, поскольку на этот раз все обстояло вполне правдоподобно, если не считать некоторых деталей, просочившихся сюда из первой половины истории. Ее муж, к тому времени уже почему-то не анархист, а эсер, причем видный, полномочный представитель Центра, совершал нелегальный вояж по Уралу, инспектируя имеющиеся в наличии партийные кадры. Когда он прибыл на берега Камы, Осипов познакомился с ним в числе других членов местной организации. Гость представился им как Токмаков, хотя все они знали его настоящую фамилию — Алферьев. Пожимая руку Осипову, он сказал: «По-моему, мы с вами где-то встречались». Осипов постарался его в этом разубедить, потому что при разговоре присутствовала Казароза. Все счета были ею оплачены с лихвой. Естественно, оба ни словом, ни жестом не выдали своего знакомства, хотя им обоим стоило колоссального труда не броситься друг другу в объятья. Она сопровождала мужа в поездке и даже по мере сил участвовала в его делах, но от Осипова не ускользнуло, что ей это не по душе. Она была случайная жрица на на кровавом чужом алтаре будущей революции.

Скоро какой-то меломан из купцов узнал ее на улице и уговорил дать концерт в Летнем театре. Там она впервые исполнила ту песню, которую Осипов тогда же написал про нее и для нее. Быть может, родина ее на островах Таити… Украдкой он сумел сунуть ей в руку листочек со словами, а на музыку она их положила сама. Когда она пела эту песню, то смотрела только на него, в глазах ее блестели слезы, и он тоже плакал, не стыдясь, как ребенок.

В тот год стояло необычайно долгое бабье лето. Большая часть полученного за концерт гонорара пошла в партийную кассу, а на остальные деньги Казароза сняла дачу на правом берегу Камы. Там они с Алферьевым прожили неделю, пока не пошли дожди. Осипов пару раз наезжая к ним в гости. Катались на лодке, ходили в сосновый бор за грибами. Их комнаты выходили окнами на запад, по вечерам стекла, занавески и даже стены дома, недавно обшитого свежим тесом, становились розовыми от заката. Потом погода испортилась, и они уехали.

— Вчера мы так и не успели поговорить… — вздохнул Осипов. — Я нарочно к ней не подходил. Хотел подойти после концерта, чтобы не афишировать наши отношения на публике.

Вокруг стояла та мертвая ночная тишина, в которой, если верить бабушке, слышно, как в огороде крот нору роет.

— А она вас узнала? — спросил Вагин.

— Как она могла меня не узнать? Для такой любви пять лет — не срок.

Осипов поднялся.

— Ну что? Пойдем, покажешь ее сумочку. Может, возьму что-нибудь на память.

Из всего того, что в ней осталось после Свечникова, он выбрал пустой пузырек от духов в виде лебедя. Вагин понял, что лишь эта птица в полной мере могла напомнить ему о той, кого встретил он на своем крыловом пути. На секунду возникло сомнение: а вдруг так все и было?

— Можно, я у тебя заночую? — спросил Осипов. — А то меня ищут.

— Кто?

— Не знаю. Сосед говорит, днем приходили двое с наганами. То ли опять вспомнили, что я бывший эсер, то ли жена, стерва, на меня наябедничала.

— Вы же с ней не живете.

— Не живу, но захожу иногда. Вчера вечером, например, заходил.

— Пьяный?

— Да нет, не особенно.

— И что вы ей сделали?

— Тридцать тысяч взял из-под матраса, — сказал Осипов. — Казарозу завтра хоронят, отдал ей на похороны.

Глава двенадцатая

МЯГКИЙ ЗНАК

21

В девятиэтажных домах на другой стороне улицы гасли огни, лишь окна подъездов желтыми переборчатыми колодцами стояли в темноте.

За этими домами находился зоосад, разбитый на месте старого кладбища для именитых граждан. Под клетками и вольерами лежали чиновники в ранге не ниже статского советника, купцы 1-й гильдии, отставные генералы и полковники, владельцы железоделательных и медеплавильных заводов, доктора с немецкими фамилиями. Место было хорошее, обжитое, с видом на Каму и заречные дали, и при этом почти в центре города. Свечников тогда решил, что Казароза должна лежать именно здесь, но, к счастью, в губисполкоме с ним не согласились. Получить разрешение не удалось, а не то все эти львы, медведи, обезьяны, кролики, обступившие нарисованную Яковлевым крошечную женщину, десятилетиями совокуплялись бы и гадили у нее над головой.

Похоронили ее на главном городском кладбище. Оно раскинулось по угорам над речкой Егошихой, на краю широкого лога, который отделял центральную часть города от слободы пушечного завода. Могилы давно выбрались из-под сени лип, окружавших единоверческую Всехсвятскую церковь с ее когда-то скромным погостом, и двумя неравными крыльями сползали по склону, обтекая четко очерченные прямоугольники иноверческих кладбищ. Слева было еврейское, ближе к церкви — татарское. В богатой его части стояли увенчанные каменными чалмами четырехгранные столбы, тоже вытесанные из камня, зеленела замшелая арабская вязь на плитах. Другая, большая часть пестрела фанерными или жестяными полумесяцами на беспорядочно вкопанных в землю жердинах и колышках. Между крайними из них и пышным некрополем чешских легионеров, умерших от тифа в местных госпиталях, вклинился язык недавних православных погребений. На самом его острие, на холмике из темной, еще не просохшей глины, белел свежий сосновый крест с выжженной гвоздем надписью: Зинаида Георгиевна Казароза-Шеншева, актриса. Ум. 1 июля 1920 г.

Когда родилась, неизвестно. Быть может, ей всегда-всегда всего пятнадцать лет. Никто не должен знать, сколько ей было на самом деле. Видимо, достаточно для того, чтобы не указывать год рождения. Настоящая женщина скрывает свой возраст даже после смерти.

— Мы ведь сюда ехали в одном вагоне, — говорил стоявший рядом Нейман. — В Глазове на вокзале пошли с ней за кипятком, в очереди она мне анекдот рассказала. «Немец едет по железной дороге и спрашивает у попутчика: „Почему в России все станции называются одинаково?“ Тот удивляется: как это, мол? Немец объясняет: „На всех станциях написано одно и то же: „Кипяток, кипяток, кипяток…“ Утром прибыли на место. Поезд еще не остановился, стоим с ней у окна, вдруг она говорит: «Станция Кипяток. Приехали“. Смотрю, у нее все лицо в слезах.

Отсюда, огибая такие же, еще не затравяневшие холмики, потянулись обратно к церкви, к трехсводчатой арке кладбищенских ворот, где прозрачные девочки торговали бумажными цветами, и нищие сидели в горячей пыли. Там же стояла запряженная Глобусом редакционная бричка.