И там, в Ялте, Надя встретила Осипова. Она не видела его почти двадцать лет, но узнала сразу. Он вовсе не спился под забором, как уверяла его бывшая супруга, напротив, был бодр, здоров, работал пляжным фотографом, носил войлочную шляпу, имел жену-армянку, троих черноглазых детей и кавказскую овчарку по кличке Эзоп.
Осипов исчез из города наутро после похорон Казарозы. Никто ничего о нем не знал, пока Надя не встретила его на ялтинском пляже. Перед отъездом он подарил ей бутылку вина «Педро».
Она раскрыла ее в день возвращения, когда жизнь казалась прекрасной и сладкой, как это вино из Массандры, которое у нее в поезде чуть не украли вместе с чемоданом. Вечером пили его вдвоем, сын спал, и этот вечер стал, может быть, последним, когда они еще были молоды, пили вдвоем вино, сидя на кухне, и, как положено тем, кто прощается с молодостью, говорили только о настоящем.
Надя с двумя младшими братьями, мамой, бабушкой и незамужней теткой жила тоже на Сенной, через четыре дома от него. Проходя мимо, Вагин увидел свет в ее окне, разволновался, представив, как она лежит в постели, даже закурил от волнения, но стучать в окно не стал, чтобы не объясняться со спавшей в той же комнате Надиной теткой, совсем не похожей на мудрую тетку Феи Дель-Рива из «Маленькой сеньоры» Маровского.
Обогнув палисадник, он вышел к своему крыльцу и вздрогнул. Какой-то мужчина сидел на ступенях. Луна стояла за скатом крыши, лицо его не видно было в темноте.
— Покурить оставь, — попросил мужчина голосом Осипова.
«Вечером я к тебе зайду», — вспомнил Вагин. Он присел рядом, затянулся напоследок и отдал ему папиросу, от которой уже мало что осталось.
— Для нашего брата мундштук да вата, — сказал Осипов.
Папиросы хватило ему на одну затяжку, затем пустой мундштук полетел в сторону. Его странно долгий полет закончился в палисаднике, где синел под луной сам собой выросший марьин корень, бог весть какая вода на киселе тем цветам, что сажала здесь мама.
— Мы сегодня со Свечниковым заходили к вам домой, — сообщил Вагин. — Вы зачем-то ему нужны.
— Зачем?
— Он не говорит, но я думаю, что в связи с Казарозой. Я видел у вас афишу. Были на ее концерте?
— Был.
— В Петрограде?
— Почему в Петрограде?
— А где находится этот Летний театр?
— Ты что? Не знаешь, где Летний театр?
— Там не написано.
— Не написано, потому что все и так знают.
— Лично я не знаю.
— Не знаешь Летний театр в Загородном саду?
— Она там выступала? — изумился Вагин.
— Пять лет назад. Успех был колоссальный. Она мне говорила, что даже в Петербурге не знала ничего подобного.
— Тогда вы и познакомились? Осипов покачал головой.
— Раньше… Поэта Василия Каменского знаешь?
— Естественно. Известный футурист.
— И авиатор, между прочим. В тринадцатом году он у нас гастролировал. Днем садился в гидроплане на Каму, а вечером читал стихи в Летнем театре.
Осипов сладко зажмурился и, распространяя вокруг тяжкий дух еще не перегоревшей в нем кумышки, продекламировал:
Тегеран и Бомбей, Москва и Венеция —
Крыловые пути людей-лебедей…
В тот вечер и открылось ему, что иная жизнь счастьем быть не может.
К осени его собственный крыловой путь пролег через мастерские Гатчинской авиашколы, о чем Вагин до этой минуты понятия не имел. Осипов поступил туда учеником механика, пилоты изредка брали его в гондолу вместо балласта. Ночевал он прямо в ангаре, питался колбасой, хлебом и квасом. Все жалованье забирал писарь, обещавший со временем сам принять экзамен и выправить свидетельство, человек земной и могущественный, а летать учил, никаких денег не требуя, поручик Баринов, земляк. Он говорил, что главное при взлете — помнить древнее правило, придуманное наездниками для скачек с препятствиями: «Брось через барьер свое сердце и последуй за ним!» То же правило годилось и при посадке. Остальную науку Баринов презирал. Он был щеголь, носил длинные яркие шарфы, забрасывая их через плечо. В полете один такой шарф сорвало ветром и захлестнуло на пропеллер позади гондолы. Первый и последний раз в жизни Баринов приземлился раньше собственного сердца. Он упал в гатчинском парке, неподалеку от дворца, сумев перетянуть над его серой двухбашенной громадой, а наутро после похорон писарь выдал Осипову обещанное свидетельство.
Вагин слушал терпеливо, надеясь, что вот сейчас начнется история его знакомства с Казарозой, но она все не начиналась.
— Тут же, — сказал Осипов, — я телеграфировал сестре.
Ей предложено было за полцены выкупить его долю доставшейся им в наследство москательной лавки, и она быстро собрала нужную сумму. Деньги пришли по почте, на них Осипов приобрел у казны бариновский «Фарман-30», превратившийся в груду искореженных трубок, стоек и расчалок, и еще одну машину, тоже разбитую, с похожим на разворошенный муравейник мотором. Наняты были опытные механики, и скоро из этого праха восстал красавец самолет, взявший лучшее от обоих своих родителей — «Фармана» и «Испано-Суизы». Заводился он ручкой из гондолы, без помощи моториста, что необходимо в одиноких странствиях. Толкающий винт, погубивший Баринова, был заменен тянущим. В апреле 1914 года Осипов погрузил своего кентавра на железнодорожную платформу и отбыл с ним на юг, в Воронеж, чтобы там, на степных просторах, начать жизнь человека-лебедя.
Еще в Гатчине к нему прибился какой-то жулик, ставший его импресарио. Он сулил Осипову золотые горы, а для начала взял у него оставшиеся от продажи москательной лавки сто с чем-то рублей. На них напечатали афиши, запаслись бензиновой смесью и открыли гастроль.
В Воронежской губернии ровное место повсюду. Два месяца Осипов перелетал из одного уездного города в другой, стартовал с городских выгонов, среди сохлых коровьих лепешек и мучнисто-белых бесформенных грибов, к середине лета обильно прорастающих из навоза. Эти бледные нездоровые вздутия в каждом городе назывались по-своему. Они носили бесчисленное множество имен и, значит, по сути своей были безымянны. А все, что нельзя назвать, нельзя и забыть. С налипшей на колеса ноздреватой грибной плотью Осипов парил над фруктовыми садами, над колокольнями, покачивал крыльями, приветствуя собравшуюся внизу публику, а потом обходил ее с фуражкой в руке, как дрессированная обезьяна. Если он сопровождал это чтением стихов, подавали меньше. Выручки едва хватало на еду и ночлег в очередном клоповнике с названием какой-нибудь из европейских столиц.
Наконец судьба привела его в Борисоглебск.
Поначалу здесь все было как всегда, но перед самым полетом, когда зрители уже собрались, к Осипову подошел хорошо одетый господин лет тридцати. Он предложил сбросить с высоты пачку рекламных афишек, за что обещал десять рублей. Осипов согласился, получил деньги, взял эти афишки и, не читая, пустил их по воздуху с высоты двухсот саженей. Приземлился удачно, даже не скапотировав, но только выбрался из гондолы, как набежали двое полицейских, взяли его под белы руки и поволокли в участок. Оказалось, он разбросал над городом листовки партии анархистов.
Господин, подложивший ему эту свинью, бесследно исчез, факт его существования остался недоказанным.
Импресарио на всякий случай тоже дал деру, прихватив бумажник, перед полетом отданный ему на хранение. На следующий день приехали воронежские жандармы, в итоге самолет конфисковали, а самого Осипова выслали на родину под надзор полиции.
Последнюю неделю перед отъездом из Борисоглебска ему позволили провести не в участке, а в гостинице. Вечером он валялся с книжкой у себя в номере, вдруг в дверь постучали, вошла изящная смуглая женщина, сложенная с такой дивной пропорциональностью, что если не встать с ней рядом, невозможно было понять, насколько она крошечная. На ней был матросский костюм с галстучком, соломенная шляпка, на ногах какие-то театральные башмачки. Она вошла в номер и тотчас опустилась на колени, сказав: «Простите нас! Мы бесконечно виноваты перед вами!» Осипов бросился поднимать ее с колен, в результате выяснилось, что его гостья не кто иная, как жена того анархиста.