— Ну, милорд, клянусь честью, — прервала его королева со смехом, — вы изобразили все это так увлекательно, что если бы даже мы никогда не видели медвежьей травли — а мы их повидали много и надеемся с божьей помощью увидеть еще, — ваших слов вполне достаточно, чтобы ясно представить себе медвежий садок. Но, позвольте, кто еще хочет сказать что-нибудь об этом? Лорд Лестер, что скажете вы?

— Могу я считать, что мне позволено снять намордник, ваше величество? — спросил Лестер.

— Конечно, милорд, то есть если вы расположены принять участие в нашей беседе, — ответила Елизавета — Хотя, вспоминая ваш герб с медведем и суковатой палкой, я думаю, что нам бы лучше выслушать менее пристрастного оратора.

— Нет, честное слово, государыня, — сказал граф, — хотя мы с братом Эмброзом Уориком имеем в гербе старинный девиз, о коем ваше величество изволили упомянуть, я тем не менее стою за равный бой с обеих сторон. Как говорится: бей пса, бей медведя! А в защиту актеров я должен сказать, что они люди умные, их декламация и шуточки отвлекают чернь от того, чтобы соваться в государственные дела и прислушиваться ко всяким крамольным речам, праздным слухам и беззаконным поклепам. Когда люди разинув рот глядят, как Марло, Шекспир и другие искусники в создании пьес развертывают перед ними свои замысловатые сюжеты, как они их называют, то мысли зрителей отвлекаются от обсуждения действий их правителей.

— Мы не хотели бы, чтобы мысли наших подданных отвлекались от понимания наших действий, милорд, — возразила Елизавета. — Ведь чем глубже о них размышляют, тем более явными становятся подлинные побуждения, которыми мы руководствуемся.

— Однако же я слышал, ваше величество, — сказал известный пуританин, настоятель собора святого Асафа, — что обычно эти актеры в своих пьесах не только позволяют себе безбожные и непристойные выражения, ведущие к укоренению греха и разврата, но даже громко выбалтывают такие мысли о системе правления, его происхождении и целях, которые стремятся возбудить в подданных недовольство и потрясти прочные основы общественного строя. И, с вашего разрешения, мне кажется, что отнюдь не безопасно дозволять этим мерзким сквернословам высмеивать величие духовенства и, богохульствуя и клевеща на земных властителей, бросать вызов и божеским и человеческим законам.

— Если бы мы думали, что это верно, милорд, — сказала Елизавета, — мы бы строго покарали за такие худые дела. Но неправильно возражать против чего-нибудь только потому, что этим злоупотребляют. Что касается этого Шекспира, мы полагаем, что в его пьесах есть нечто, стоящее двадцати медвежьих садков. А его новые пьесы — хроники, как он их называет, могут развлекать, забавлять и притом с пользой поучать не только наших подданных, но и последующие поколения.

— Годы правления вашего величества не нуждаются в такой слабой помощи для того, чтобы остаться в памяти самых отдаленных потомков, — подхватил Лестер. — И все же Шекспир коснулся некоторых событий счастливого правления вашего величества таким образом, который противоречит тому, что было сказано его преподобием настоятелем собора святого Асафа. У него есть, например, такие строки… Жаль, что здесь нет моего племянника Филиппа Сиднея, он всегда их повторяет. В них говорится о всяких диких проделках фей, о любовных чарах и бог знает еще о чем. Но это чудесные стихи, хотя им, конечно, далеко до предмета, о коем они дерзают вести речь. Филипп бормочет их, наверно, даже во сне,

— Это безумно интересно, милорд, — сказала королева. — Мистер Филипп Сидней, как мы знаем, любимец муз, и мы весьма этим польщены. Храбрость блистает еще ярче в сочетании с подлинным вкусом и любовью к поэзии. Но, конечно, среди наших молодых придворных найдутся такие, кто сумеет вспомнить то, что забыла ваша светлость из-за более важных дел. Мистер Тресилиан, мне говорили о вас как о поклоннике Минервы… Не помните ли вы оттуда каких-нибудь строк?

У Тресилиана на сердце было так тяжело, все его надежды рухнули таким роковым образом, что ему было не до того, чтобы воспользоваться благоприятным случаем, дарованным королевой, и выдвинуться. И он решил уступить эту возможность своему более честолюбивому юному другу. Отговорившись плохой памятью, он добавил, что, по его мнению, чудесные стихи, о которых говорил лорд Лестер, помнит мистер Уолтер Роли.

По повелению королевы сей кавалер продекламировал знаменитое видение Оберона с такой интонацией и в такой манере, что еще больше подчеркнул безупречное изящество ритма и красоту описания:

— В тот миг увидел я (а ты б не мог!)
Между луной холодной и землею
С оружием летящего Амура,
Прицелившись, в красавицу весталку,
Царицу Запада, стрелу метнул он,
Как бы пронзая миллион сердец,
И видел я, как молния стрелы
Во влажных девственных лучах погасла, -
И властная царица уплыла,
В девичьих думах, от любви вдали.

Голос Роли на последних строках слегка задрожал, как будто кавалер не был уверен, как воспримет государыня посвященное ей великолепное восхваление, Если неуверенность была притворной, то это был ловкий ход, если настоящей — то для нее не было особых оснований. Стихи, вероятно, уже были знакомы королеве, ибо какая же утонченная лесть не достигает королевского слуха, для коего она предназначена. Но в исполнении такого чтеца, как Роли, они были приняты весьма благосклонно. Восхищенная содержанием, декламацией, стройной фигурой и одухотворенным лицом изящного юного чтеца, Елизавета после каждой строки отбивала такт головой и пальцами. Когда он кончил, она повторила последние строки, как бы забыв, что ее слышат. Произнося слова:

В девичьих думах, от любви вдали,

она уронила в Темзу прошение Орсона Пиннита, сторожа королевских медведей, и оно поплыло искать более благоприятного приема в Ширнессе или там, куда его могли занести волны прилива.

Успех выступления юного кавалера подхлестнул Лестера — так старый скакун взбадривается, когда мимо него проводят игривого жеребенка. Он стал говорить о театральных зрелищах, пирах, празднествах и о посетителях этих увеселений. Он излагал свои меткие наблюдения с примесью легкой иронии, впрочем в той должной степени, которая одинаково далека и от злостной клеветы и от безвкусной лести. Он удивительно точно воспроизводил манеры жеманных умников и неотесанных невежд, и от этого его собственный тон и манеры казались вдвое изящнее, когда он вновь к ним возвращался. Чужие страны, их обычаи, нравы, придворный этикет, моды и даже дамские туалеты — он не забыл ничего. И редко обходился он без того, чтобы не ввернуть какой-нибудь весьма утонченный и приличествующий случаю комплимент королеве-девственнице, ее двору и ее правительству. Так шла беседа во время этой увеселительной поездки. Оживленный разговор поддерживали и другие приближенные королевы. Наряду с этим можно было услышать замечания о древних классиках и современных авторах, афоризмы о политике и нравственности, обычно из уст государственных деятелей и ученых, которые сидели тут же и то и дело вторгались со своими мудрыми изречениями в легкомысленную болтовню придворных дам.

Когда они возвращались во дворец, Елизавета приняла — или, скорее, сама избрала — руку Лестера, чтобы опереться на нее во время перехода по лестнице от пристани к воротам дворца. Ему показалось даже (впрочем, возможно, что это была лишь его фантазия!), что в эти краткие минуты она опиралась на его руку несколько тяжелее, чем это вынуждалось скользкостью дороги. Но, конечно, во всех ее поступках и словах чувствовалось такое дружеское расположение, какого он не достигал ранее и в дни своих наивысших успехов. Правда, и его соперник неоднократно удостаивался внимания королевы. Но это был не стихийный порыв влечения, а скорее признание его личных заслуг. И, по мнению многих опытных придворных, все милости, расточаемые ему, перевешивала одна фраза, шепотом сказанная на ухо леди Дерби: