— Не хочу, — ответил Фостер.

— Но кому же тогда достанется этот драгоценный напиток? — спросила графиня.

— Дьяволу, который приготовил его! — буркнул Фостер и, повернувшись на каблуках, вышел из комнаты.

Дженет смотрела на свою госпожу взором, исполненным стыда, отчаяния и скорби.

— Не плачь обо мне, Дженет, — ласково сказала графиня.

— Нет, миледи, — отозвалась ее наперсница сквозь рыдания, — я плачу не о вас, а о себе самой и об этом несчастном человеке. Оплакивать нужно тех, кто опозорил себя перед людьми, тех, кто проклят богом, а не тех, кто невинен! Прощайте, миледи! — воскликнула она, набрасывая плащ, в котором обычно выходила из дома.

— Ты оставляешь меня, Дженет? Ты покидаешь меня в такой злой беде?

— Я покидаю вас, миледи? — С этими словами Дженет подбежала к графине и осыпала ее руки тысячей поцелуев. — Покинуть вас! Пусть бог отречется от меня, если я поступлю так! Нет, миледи, вы верно сказали, что господь откроет вам путь к спасению. Такой путь есть. Я молилась денно и нощно, стараясь понять, как мне следует поступить, чтобы исполнить свой долг и по отношению к моему несчастному отцу и по отношению к вам. Страшным путем пришло ко мне прозрение, и я не должна закрывать дверь, которую открывает господь. Не спрашивайте меня ни о чем — я скоро вернусь.

Она закуталась в плащ и, сказав повстречавшейся в передней старухе, что идет к вечерне, вышла из дома.

Тем временем отец ее снова вернулся в лабораторию, где нашел соучастников задуманного злодеяния.

— Ну что, выпила наша нежная птичка? — спросил Варни с легкой усмешкой. Тот же вопрос можно было прочесть и в глазах астролога, хотя он не промолвил ни слова.

— Нет, не выпила и не выпьет из моих рук, — ответил Фостер. — Уж не хотите ли вы, чтобы я совершил убийство в присутствии моей дочери?

— Разве тебе не было сказано, упрямый и малодушный раб, — с досадой ответил Варни, — что тут ни при чем убийство, как ты это называешь, заикаясь и тараща глаза! Разве тебе не было сказано, что мы хотели добиться только легкого недомогания вроде тех, которые служат женщине предлогом носить днем ночную рубашку и валяться в постели, вместо того чтобы заниматься хозяйством? Вот и наш ученый поклянется тебе ключом Храма мудрости, что это правда.

— Клянусь, — сказал Аласко, — что эликсир, который содержится в этом флаконе, не опасен для жизни! Клянусь бессмертной и неразрушимой квинтэссенцией золота, содержащейся в любых телах природы, хотя ее тайное существование видимо лишь тем, кому Трисмегист вручит ключи кабалистики.

— Крепкая клятва, — заметил Варни. — Ты, Фостер, хуже язычника, если не веришь ей. Кроме того, Поверь мне, хоть я клянусь только своим словом, что если ты окажешься несговорчивым, то у тебя нет никакой надежды — даже намека на надежду — превратиться из арендатора этой земли в ее хозяина. Итак, Аласко не обратит твою оловянную посуду в золото, и ты, честный Энтони, так и останешься арендатором.

— Я, джентльмены, — ответил Фостер, — не знаю ваших намерений, но твердо знаю одно: как бы то ни было, а в этом мире у меня есть только один человек, который может молиться за меня, и человек этот — моя дочь. Я много грешил, и жизнь круто обошлась со мной, но дочь моя и сейчас так же невинна, как была на коленях матери, и она по крайней мере получит свою долю в том благословенном граде, стены которого сложены из чистого золота, а фундамент украшен всевозможными драгоценными камнями.

— Вот-вот, Тони, — прервал его Варни, — такой рай пришелся бы тебе по душе. Побеседуй-ка с ним на эту тему, доктор Аласко, а я сейчас вернусь к вам.

Сказав это, Варни встал, взял со стола флакон и вышел из лаборатории.

— Послушай, сын мой, — обратился Аласко к Фостеру, как только Варни оставил их, — что бы ни говорил этот наглый и распутный сквернослов о могущественной науке, в которой, с благословения неба, я настолько преуспел, что не мог бы признать мудрейшего из ныне живущих ученых более искусным или более знающим, чем я; как бы ни насмехался этот негодяй над вещами, слишком возвышенными, чтобы их могли постигнуть люди с земными и греховными мыслями, поверь все же, что небесный град, новый Иерусалим, открывшийся взору святого Иоанна в ослепительном видении христианского апокалипсиса, на самом деле представляет не что иное, как ту великую тайну, познание которой позволяет извлекать из низкой и грубой материи драгоценнейшие явления природы, подобно тому как легкая пестрокрылая бабочка, прекраснейшее создание летнего ветерка, выпархивает из невзрачной оболочки неподвижной куколки.

— Мистер Холдфорт не упоминал о подобном толковании, — с сомнением проговорил Фостер, — и более того, доктор Аласко, в священном писании сказано, что золото и драгоценные камни святого града не для тех, кто творит зло или лжет.

— Хорошо, сын мой, какое же заключение ты выводишь отсюда?

— А такое, что тому, кто составляет яды и втихомолку подносит их людям, не достанется даже малая доля тех несметных сокровищ.

— Нужно видеть разницу, сын мой, между тем, что действительно от начала до конца есть зло, и тем, что, являясь злом само по себе, тем не менее преследует благую цель, — ответил алхимик. — Если ценой смерти одного человека можно приблизить счастливую пору, когда мы одним лишь пожеланием сможем достичь любых благ и избежать любых бед, когда болезни, страдания и печаль станут лишь послушными слугами человеческой мудрости и будут исчезать по малейшему знаку ученого; когда все, что считается ныне драгоценнейшим и редчайшим, станет достоянием каждого, кто послушен голосу мудрости; когда искусство врачевания будет забыто и заменено единым всеисцеляющим средством; когда мудрецы станут править миром и сама смерть отступит перед их взглядом, — если этой блаженной поры можно достичь или хотя бы ускорить ее наступление и для этого нужно лишь отправить в могилу слабое, бренное тело человека, неминуемо обреченное гниению, и сделать это немного раньше, чем это сделала бы природа, — какое значение может иметь такая жертва по сравнению с приходом золотого века?

— Золотой век — это царство святых, — все еще с сомнением сказал Фостер.

— Скажи лучше — мудрецов, сын мой, — ответил Аласко, — или скорее царство самой Мудрости.

— Мы обсуждали этот вопрос с мистером Холдфортом на последнем вечернем сборище, но он называет ваше толкование еретическим, ложным и заслуживающим осуждения.

— Он связан путами невежества, сын мой, и до сих пор обжигает кирпичи в Египте или, в лучшем случае, блуждает по бесплодной пустыне Синая. Тебе не следовало бы разговаривать с ним о подобных вещах. Но скоро я представлю тебе доказательство, с помощью которого посрамлю этого злобного священника, хотя бы он состязался со мной, как некогда кудесники состязались с Моисеем пред лицом фараона. Я проведу свой опыт при тебе, сын мой, в твоем самоличном присутствии, и глаза твои узрят истину.

— Правильно, ученый мудрец, — объявил Варни, входя в этот момент в лабораторию. — Если он не верит твоему языку, сможет ли он не поверить собственным глазам?

— Варни! — воскликнул алхимик. — Варни вернулся! Ты уже…

— Сделал ли я уже свое дело — ты это хотел сказать? — отозвался Варни. — Сделал! А ты, — добавил он, обнаруживая не свойственные ему признаки волнения, — ты уверен, что всыпал именно необходимую нам дозу?

— Уверен настолько, насколько человек вообще может быть уверен, когда дело касается таких тонких пропорций, — ответил алхимик, — ведь организмы бывают разные.

— Ну, тогда я ничего не боюсь, — заявил Варни. — Я знаю, ты не подойдешь к дьяволу ни на шаг ближе, чем положено. Ты получил плату за то, чтобы вызвать болезнь, и счел бы бессмысленным расточительством совершить убийство за ту же цену. Что ж, разойдемся по своим комнатам. Завтра увидим, как обстоит дело.

— Как ты заставил ее выпить? — спросил Фостер, содрогнувшись.

— Никак, — ответил Варни, — я только смотрел на нее тем взглядом, какой действует на сумасшедших, женщин и детей. Мне сказали в больнице святого Луки, что у меня как раз такой взгляд, какой нужен для усмирения непокорных больных. Служители осыпали меня похвалами, так что я всегда смогу заработать себе кусок хлеба, если не удастся моя карьера при дворе.