Митяй, почуявший под ногами твердь, повеселел. Он хорошо поел, отдохнул от качки и теперь ринулся похвалиться силой. Камень поднял рывком, стоял, взметнув его над головой, красный от натуги и вытаращив от счастья глаза. Ему показали еще на один камень, в отдалении. Митяй помчался к нему. Схватил и не одолел. Покрутился вокруг, подышал спокойно, изловчился, рванул и взвалил на грудь. Закачался под тяжестью, но устоял. Набрал в грудь воздуха, ахнул, и камень на мгновение взлетел высоко над его головой и, вырвавшись из рук, упал. Митяй отер рукавом мокрое от пота лицо и сел на этот камень без силы. Чукчи окружили его, похлопывали по плечам, спине, а Эрмэчьын поднес ему шкуру лахтака потому, что никто в стойбище, кроме самого Эрмэчьына, не мог поднять этот камень.

Раздались удары бубна. На праздник пришел шаман. С ним было пять сильных чукчей, они трудно несли совсем небольшой камень. Эрмэчьын лег на землю спиной, выставив руки вверх. Носильщики положили ему на руки свой камень. Он был с хорошее ядро. Эрмэчьын подержал камень на вытянутых руках и опустил на грудь. Силача обступило восемь молодых чукчей. Они взяли Эрмэчьына за ноги, за руки и оторвали от земли.

— Колдуют, видать, — сказал Попов Дежневу.

— Похоже.

Но оказалось, это тоже состязание. Эрмэчьына с камнем поднимали или пытались поднимать и другие чукчи. Эрмэчьын предложил поднять этот Небольшой камень и русским. В одиночку даже Митяй его не сдвинул.

— Камень-то небесный, — определил Попов. И угадал. Позже шаман рассказал русским начальникам, что на Луне живет женщина Пынрываырчын. Она выдаивает из груди пищу для людей. Одни звери падают на землю, другие в море, и хозяева леса и моря посылают этих зверей охотникам, но однажды мать-богиня выдоила огненный камень. Он долго плыл по небу, а потом упал на Большой Каменный Нос. Видно, кто-то рассердил Пынрываырчын. Сердить ее опасно, а то вместо зверей надоит она на землю и в море огненных камней и будет голод.

Устроили чукчи и другие состязания. Бегали по кругу, кто останется последним. А в том кругу, выложенные камнями, были еще два круга. По первому бежали молодые охотники, по среднему — пожилые, а в центре носились мальчишки.

Бегал тут и Семенов дружок. Дежнев увидал его и сказал Эрмэчьыну:

— Этот малец, когда я пришел на стойбище, чуть не убил меня топором, а потом хотел ножом зарезать.

Эрмэчьын от радости ударил в ладоши.

— Ого! Я создал насильника, грабителя чужих стад. Я создал воина. Я — хороший человек.

— Видал, как у них, — удивился Дежнев и покосился на Анкудинова. Тот все время сидел молча и на этот раз отвел глаза.

Русские жили у чукчей неделю. Опять разыгралась на океане буря, и пришлось ждать, когда она утихнет. Федот Попов был сам не свой. Ветры били о землю кручеными хлыстами мокрого снега. Зима врывалась наскоком, и теплый в мечтах Китай был в такой несусветной, зыбкой дали, что казалось, нет другого исхода, как лечь лицом вниз на эту чужую холодную землю и помереть, не борствуя, потому что своя русская земля лежала, может быть, еще дальше.

Попов бродил эти дни одиноко. Сквозь ветер и снег взбирался на Каменный Нос и глядел туда, откуда пришли, и туда, куда собирались плыть дальше.

Поднялся однажды и Дежнев с ним. Попов сказал ему:

— В Сибирском приказе, в Москве, немец показывал мне карту. На той карте земля у них сплошняком идет. А тут — море, на Китай и на Индию заворот. Я ему, тому немцу, и тогда про это сказал, а он смеялся, дурак.

— А ты откуда сам-то знал, что море здесь?

— Не знал, нутром чуял, да и приказные сомневались в той карте.

— Верно, значит, говорил, тут вправду море. Однако на Анадырь надо спешить. Придем зимой — лихо будет. Место неведомое, иноземцы неведомые, еду найти неведомо как и где.

— Холодно. У нас-то теперь праздники, урожай собрали, хлеб свежий едят, молочка бы парного, да и с ледника бы. Хорошо!

На краю неба тучи разошлись вдруг, и стали видны далекие острова. Их было два.

— Чукчи говорят, что на островах этих живут зубатые люди, — сказал Дежнев, — они пронимают сквозь губу по две рыбьи кости.

— Как угомонится буря-то, зайти к ним надо будет. Слышал я, рыбьего зуба у них много.

— Зайдем, Федот. Мне вот Анкудинов покоя не дает. Притих что-то.

Как только Анкудинов попритих, Семен перешел спать на коч: боялся каверзы. Приходил он спать поздно, засиживаясь в китовой яранге Эрмэчьына. У того был старый отец, который длинными вечерами рассказывал сыновьям и внукам сказки. Дежнев до сказок был любитель и слушал старика до тех пор, пока тот от старости не засыпал, забывшись на полуслове.

Больше всего пришлись ему по нраву сказки о Пичвучине. Рассказывал их старик с любовью, рассказывал их своему любимцу храброму мальчику Онно, тому, кто не испугался бородатого чужестранца.

— Если на тебя напал самый сильный, самый страшный непобедимый зверь, — тихо и монотонно говорил старик, — и если уклониться от безнадежной борьбы нельзя — бейся. Ты можешь победить потому, что даже у самого сильного и беспощадного есть своя слабинка, о которой он не любит думать, но про которую никогда не забывает.

Нет сильнее Пичвучина. Нет Пичвучина беспомощнее… Он мудр и добр. Он плакса. И все это правда.

Пичвучин ловит в море китов и одной рукой бросает их на берег. Он тормошит медведей так же, как мы тормошим щенят.

Пичвучин боится мышей и маленьких рыб. Когда мышь, даже самая глупая, не мышь, а мышь-ребенок выходит из норы, Пичвучин дрожит от страха и плачет.

Ростом Пичвучин в половину пальца. Он носит кухлянку из шкуры собаки, такой маленькой собаки, какую мы ни разу не видели. На ногах у Пичвучина — торбаса[32] из нерпы. Из такой маленькой нерпы, какую не убил ни один охотник, даже самый зоркий. Шапка у Пичвучина соболиная. Из такого маленького соболя, какого еще никто не видел и которого никто никогда не увидит.

Пичвучин подолгу плавает по морям и много ходит по земле. Но никто не может отличить от мышиных его следы, так они похожи.

Анкудинов

Анкудинов заговаривал зубы Попову.

— Федот Алексеев, вот и ты меня зовешь разбойником. Сам знаю, по молодости нашумел лишнего. А ты меня не суди, как все судят. Понять сумей.

— Что ж тебя понимать? Грабил?

— Грабил.

— И сказ весь!

— Не весь. Ты посмотри, Федот Алексеев, что делается-то кругом. Мне тридцати нет, я не дурак. Я в любом месте приказчиком могу хорошо быть. А кто меня по моим годам приказчиком поставит? Дежнев, враг мой, но я о нем так скажу — головастый мужик. Идет он приказчиком, а весь чин его — простой служилый. Ему бы десять лет назад атаманом быть, а теперь бы полковником на Москве… Тянул бы я лямку, как и все, тоже бы своего дождался, и атаманского чина и боярским бы сыном был, ждать тошно. Не могу я ждать, Федот Алексеев. Мне сегодня подавай богатую жизнь, а завтра меня, может, и не будет, завтра меня, может, чукчи убьют или море утопит.

— Не дело говоришь, Герасим. Приказчиком хочешь быть, кричишь — сумеешь, а сумеешь ли? Сумеешь ли, как Дежнев, иноземцев не огнем взять, а миром?

— На мир я чихать хотел. Иноземцы передо мной трепетать должны. Скучно смотреть, как Дежнев обхаживает их. Сказки, говорят, каждый вечер слушает. Он бы еще богу ихнему молился.

— Зазнаешься ты, Герасим, заносишься. Назад нечего смотреть, ты смотри, чей коч последним о камни вдарит.

— Мой, что ли? Я свой коч сам покупал, сам вожу и на Колыму приду на нем же. Попомни мое слово, Федот Алексеев.

— Добро бы, если так…

— За Дежнева ты держишься, Попов. Зря. Со мной бы тебе и веселей жилось и богаче. Потрясли бы мы этих чукчей, сходили бы на острова, зубатых бы людей потрясли. Товаров своих не растратили, а о прибыли нашей сто лет разговаривали бы…

— Прощай, Герасим. К людям своим спешу. Запомни только, богаче земли все равно не будешь, а за богатство на крови кровью платят, на слезах — слезами.

вернуться

32

Торбаса — обувь из меха.